Выбрать главу

Молодая радость и улыбка наполняли этот вечер, облитый теплым летним дождем. Дождь уходил в мутной и мягкой синеве, но в небе, цвет которого напоминал зацветающую бруснику, была беспредельная легкость, и одинокая туча светлела и таяла на глазах. Тихий, почти неощущаемый ветер чуть волновал реку, - мелкая и круглая рябь напоминала узоры еловой шишки. Буксир, весь исхлестанный дождем, весело гудя и дымясь, уходил в закат. Густая тень лежала на бортах барок. Куст тальника на берегу тяжелел, как колокол. На крышах домов, на их деревянных и каменных стенах ощущалась плюшевая влажность. Обычный - будничный и прекрасный - вечер.

Софья Петровна, остро чувствовавшая глубинную прелесть картины, между прочим сказала: - Теперь вы должны написать что-нибудь совершенно прозрачное и ясное... Где, кстати, уж картина, которую вы начали и бросили под Звенигородом? Вы, по-моему, именно сейчас можете удачно закончить ее.

- Она здесь, со мной.

Напоминание об этой картине опять глубоко разволновало художника.

Это было несколько лет назад, на звенигородской даче. Исаак Ильич чувствовал тогда душевную тяжесть, горестную усталость. Он почти не работал - бездумно бродил по полям и лесам, подолгу лежал на сенном стоге, не воспринимая ни его хрустящей легкости, ни его сухого, винного аромата.

Однажды Софья Петровна с трудом увела его на вечернюю прогулку. Пошли лесом, преизбыточно налитым свежестью трав, блеском низкого солнца, звучным кукованием кукушек. Художник хмурился, болезненно обкусывал губы, равнодушно обивал тростью шапочки ромашек. II вдруг неожиданно остановился, быстро взял Софью Петровну за руку - тем страстным движением, в котором чувствуется и боль, и радость, и ласковость, и одинокая нежность. Она быстро взглянула на него - и сразу заметила в его глазах неповторимое, какое-то охотничье оживление.

Прямо перед ними, за рекой, среди леса, высился старинный монастырь. За монастырем, очень далеко, садилось солнце, тонко алели облака. На монастырских главах, на выщербленных церковных стенах лежал их прозрачный, еще более утонченный отблеск. По реке, спокойной и тихой, шли разноцветные тени. Мягко звонили колокола, без устали, в какой-то молодой влюбленности, куковали кукушки в лесу.

Левитан, блестя глазами, с предельно искренней проникновенностью сказал Софье Петровне:

- Я не сентиментален и не религиозен, но я не стыдясь мог бы опуститься на колени перед этой красотой.

Она улыбнулась, а Исаак Ильич продолжал с возраставшим увлечением:

- Я не могу выразить всего того, что сейчас переполняет меня, не могу подобрать слова, которое вместило бы эту красоту и величие, но я чувствую, что на все это нельзя смотреть спокойно - надо, как сказали вы, неистовствовать или... писать! Природа, ее красота - мой лучший учитель.

И он сел за работу и все-таки оставил картину: не наглел в себе того спокойствия, той душевной восприимчивости, которая нерасторжимо соединялась бы с прозрачностью этих вечерних облаков, этой речной тишины.

Теперь, когда он с таким непередаваемым счастьем ощущал душевное успокоение и неостывающий творческий накал, картина могла быть закончена.

Она была еще бесформенна - изломанные карандашные очертания, вырванная из сумрака монастырская башенка, несколько раскурчавившихся деревьев, как бы и пахнувших свежестью раннего вечера. Художник, видевший - взором памяти - всю сложную прелесть этого вечера, уверенно приступил к работе - и на холсте закруглились облака, проглянули речные воды, густо поднялся вечереющий лес и в лесу, в мягком закатном свете, «тихая обитель».

Тихая обитель!

Софья Петровна, подолгу стоявшая перед этой картиной с закушенными губами и скомканным кружевным платочком в руках, проницательно сказала художнику, что именно она, эта тихая обитель, принесет ему известность и славу.

Эта картина стала вскоре любимой картиной целого поколения. Ее воспроизводили в дорогих журналах, на бумаге, подобной стеклу, раскупали на открытках, оправляли тяжелыми рамами на стенах гостиных и кабинетов. Ее пробовали философически истолковывать как образец русского религиозного самосознания, а художника единодушно признавали певцом русской печали.

Справедливы ли, хотя бы отчасти, эти утверждения?

Художнику не чуждо известное любование русскими религиозными обрядами. Служба в старой часовенке, па-пример, глубоко растрогала его своей древней простотой, чувством интимного соединения с вековым русским прошлым. Радостно взволновала его своим зеленым языческим таинством и троицкая обедня, которую он слушал однажды вместе с Софьей Петровной. В случайно сохранившихся письмах художника встречается иногда и обожествление природы.