Осенние вальдшнепиные высыпки, неугасающее, молодое охотничье томление!
Исаак Ильич вернулся домой возбужденный, бодро приласкал Весту, с улыбкой, тихо сказал, приблизив к себе добрую собачью морду: «Вальдшнепы!» Трудно сказать, поняла или нет Веста, но она тоже забеспокоилась - подняла уши, заиграла хвостом, стала втягивать и внюхивать воздух. В комнату вошла Софья Петровна с заброшенным на плечи ремнем от чемодана.
- Что тут у вас за секреты? - посмеялась она. И, туго стягивая ремень, печально посмотрела на художника: - Итак, едем?
- Нет, придется задержаться.
- А что случилось? - оживилась Софья Петровна.
- Вальдшнепы прилетели! - раздельно, весело и громко сказал Исаак Ильич.
С появлением пролетных вальдшнепов наступили мутные, грифельные дни. В низком небе все время чувствовался, по не падал, словно он не достигал до земли, тихий дождик. В лесу, где бродил со своей Вестой Исаак Ильич, стоял глухой шорох, тихий, непрерывный шепот: с деревьев, влажных от измороси, медленно опускались легчайшие капли. От земли пахло остро и горько; под плащом, наброшенным на шерстяную куртку, было тепло и спокойно. Хорошо было никуда не спешить, слушать, стоя под поредевшей березой, неумолкаемую капель, идти за Вестой дубовыми мелочами, осторожно «скрадывать» дроздов, приглушенно квохчущих в почти невидимых березовых вершинах. Веста, вся обмокшая, то и дело стряхивавшая со своей шубки ломаные иглы, искала бодро и весело, до дрожи упиваясь отовсюду натекавшим птичьим запахом. Зажиревшие, дремотные вальдшнепы сидели плотно и крепко. Их нужно, было искать в густом лапнике, в навалах листьев, где они, ленясь и блаженствуя, тесно прижимались к земле, почти сливаясь с ней, дико блестя своими черносмородинными глазами. Но поднимались они - часто совсем близко от неподвижно обмиравшей собаки – легко и звучно, прямым и ровным полетом, быстро пропадая в вершинах.
Как любил художник этот оглушающий ружейный удар в журчащей тишине осеннего леса, этот широкий дым, который, мешаясь с туманом вверху, погружал лес в мгновенную ночь, эту красивую, всегда какую-то изумленную птицу, столь бережно подаваемую Вестой!
И как дорожил он глушью и запустением этих дней, этой летаргией природы, ее незамечаемой, никогда не обесцвечивающейся красотой.
Исаак Ильич кружил лесом, слушал бой капель о брезентовый плащ, шум мельницы - он охотился под самым городом, - часто выходил к полю, на опушку, где, среди мелких, внутри сухих и теплых елочек, тоже любили дремать вальдшнепы.
Поля лежали в летающем сумраке. Скучно темнела небольшая деревушка Безымяновка. Художник смотрел на нее с непонятной теплотой и болью. По дороге в скрипучей телеге ехал мужик, вкусно потягивавший трубочку с пахучей полукрупкой. Исаак Ильич, пересекая поле, шел навстречу.
Он находился в глухой, коренной России, в ее вековечных землях, он, один, глухой поздней осенью, скитался по горьким, туманным полям, среди деревень, забытых и заброшенных в сыром, бесприютном просторе... Может быть, он, художник, спокон веку не виданный в этом деревенском мире, - лишний здесь, только «чуж-чуженин», как поется в одной из любимых песен Софьи Петровны, может быть, мужик, хитро и зло прищурившись, думает о нем: «Вольготничает баринок, забавляется, валюшней колотит, а денежки откуда-то бегут, позвякивают...»
Но мужик, русый и осанистый бородач, поравнявшись с художником, остановил лошадь, приветливо поздоровался, сняв обеими руками заячью ушанку, и просто сказал:
- Здравствуй, ваше степенство, гость московский, как живешь-здравствуешь? Давно, с лета, замечаем вас – все с ружейцом похаживаешь... Да и сторонка наша пришлась, видно, по душе, - люди сказывают, все картины с нее списываешь... Ну, дай бог, дай бог!
И, зачерпнув из кисета обгорелую трубочку-самоделку, бережно умяв в ней - зерно к зерну - сливочную полукрупку, ездок снова задымил и тронул лошадь.
- Доброго добра тебе, господин хороший. Ни пера ни шерстинки!
Если Левитан сознавал себя пасынком официальной России, то здесь он не чувствовал себя ни лишним, ни чуждым: то ощущение отчего дома, которое всегда испытывал он, бродя по лесу, овладевало им и при взгляде на эти нищие избы, на их расшатанные крыльца, на их мутные маленькие окна.
Народ и искусство... Художник не ставил перед собой этого вопроса во всей его прямоте и глубине, но он не мог не думать о нем, сталкиваясь на каждом шагу с искусством народа, в его бытовом обиходе. Это поэтическое начало, часто по-детски трогательное в своем воплощении, сказывалось во всем - и в узорах на бортах тихвинок и расшив (уже само слово «расшива» - расшить, то есть разукрасить, нарядить, - было поэтическим), и в языческих деревенских праздниках - в хороводах или троицких венках и березах, и в скромном васильке, вплетенном в девичьи косы, и в цветистой лошадиной дуге, и в той старательности, с какой украшались всяческими иллюстрациями и олеографиями стены прокопченных изб. С какой быстротой расхватывались, в самом деле, на базарах все эти бравые генералы и «баталии», эти топорные пейзажи и ресторанные красавицы! А если бы пустить в широкую продажу, то есть в самые недра народа, репродукции с настоящих картин, понятных и близких любому зрителю и простотой формы и глубиной содержания!..