Быстро летят, скользя и раскатываясь, извозчичьи санки, рано вспыхивают фонари, сияют и переливаются магазины, уже полные святочного веселья - бус и картонажей, плюшевых мишек и фарфоровых кукол, стеклянных звезд и шоколадных шаров.
Сколько, изо дня в день, всяких дел и хлопот - поездки к портнихе, благотворительные вечера и базары, на которых необходимо «благосклонное участие» той или иной знаменитости, выставки, театральные премьеры, званые вечера, чьи-нибудь рождения или именины.
А сколько друзей и знакомых, тесно заполняющих иногда квартиру, насквозь пропахнувшую запахом вина, духов, сигар!
Весело будет встретиться - если не завтра, то на днях - с любимой Ликой, которую за ее великолепную русскую красоту зовут Царевной-Лебедью, рассказать Северцову-Полилову об истории с Еленой Григорьевной', собрать первый после лета - да еще какого лета! - многолюдный вечер.
В глубине души она, конечно, соскучилась по этой веселой безалаберности и теперь с тайным удовольствием мысленно видела, слышала и чувствовала торжественные от огней комнаты, перезвон бокалов, бритые лица всех этих театралов, балетоманов, журналистов, их всегда острую и возбужденную беседу, звуки рояля и скрипки, чей-нибудь артистический голос и легкий звон шпор.
- А ну, господа, махнем к цыганам, - скажет кто-нибудь из гостей, и через час по ночной Москве уже несутся, бренчат бубенцами тройки, а там - смуглые люди в поддевках, глухие переливы гитар, песня Тани или Стеши: «Ты слышишь ли, разумеешь ли...», от которой хочется плакать, смеяться, безумствовать, целыми днями не находить места от счастья и тоски.
Праздничное веселье перемежалось, разумеется, буднями, отдыхом, уединением, книгами - у Софьи Петровны была удивительная способность умело и быстро читать, - работой над своими картинами. Ей кое-что нравилось из написанного летом, и она твердо решила довести до конца хоть несколько рисунков.
А над всей ее жизнью - вот уже несколько лет! - властвовало и светилось одно, неизменное: глубокая, все крепнувшая любовь к Исааку Ильичу, к его таланту, который так бережно ценила и охраняла она.
Поезд, порывисто свистя, стал замедлять ход: в окно вставали фабричные трубы, белые купеческие дворцы, курные деревянные лачуги. На перроне важничал начальник станции, бородатый, осанистый человек, весь в нарядном серебряном литье. Тихо прогуливался, помахивая стеком, затянутый в корсет ротмистр с тонкими кривыми ногами, с длинным и узким, лилово напудренным лицом. Весело смотрели в окна вагонов гимназистки в беличьих шубках.
- Какая станция? - спросила, приподнимаясь, Софья Петровна.
- Иваново-Вознесенск, - ответил Исаак Ильич. Приподнялась, встала и Елена Григорьевна.
- Ах, Иваново! - сказала она. - Хорошо знаю этот город. Не раз бывала здесь до замужества.
Она была бледна, тиха и, видимо, растерянна.
Софья Петровна, смотря на нее, опять почувствовала жалость, нежность, горячее желание как-то устроить ее, теперь совсем беззащитную, судьбу. Обняв ее, подошла вместе с ней к окну.
Елена Григорьевна, оглядывая знакомый город, спокойно и грустно сказала:
- А что-то теперь в нашем городе, в нашем доме?
- Ну, это нетрудно представить... По городу уже идут слухи и сплетни, а в вашем доме плач, обида, ругань... Не надо думать об этом, милуша, все это позади, все, даст бог, устроится.
И молодая женщина, посмотрев на Софью Петровну доверчивыми глазами, снова благодарно улыбнулась.
Так оно, конечно, и было: невиданная и неслыханная новость передавалась от дома к дому, от соседа к соседу, а свекровь и золовка Елены Григорьевны долго находились как бы в столбняке. Они даже боялись подходить к комнате Елены Григорьевны: что-то очень страшное - сильнее и страшнее смерти - смотрело и дышало из этой двери, за которой все еще теплилась и потрескивала лампадка.
- Ох и горе свалилось на наши головушки! - с ненавистью причитала обезумевшая свекровь. - Знаю, чувствую - это проклятая цыганка, что жила у Ефимки-огородника, сманила и увезла ее.
- Ну, матушка, - умильно говорила золовка, - порядочную никто не сманит. Видно, в веселый дом захотелось. Там оденут ее в турчанское платье, дадут в руку дудку или бубен, как шарманщице, заставят играть, плясать, кудесничать...
- Батюшки! - завопила свекровь. - Ионушка, сынок ты мой, позор-то, позор-то какой перед всем честным народом!
Около дома собирались, прохаживались соседи, смотрели в окна, что-то говорили друг другу. На окнах опустили занавески.
С любопытством расспрашивали Ефима Корнилыча.
- А ну вас, ничего я не знаю, - отмахивался он и уходил в дом.