На другой день он привел Марфу в подполье и выложил свой план: закопать клад в дальнем отсеке, а проход в него наглухо закрыть ларем — помещения и так хватает. Так и сделали. Только сверток разделили на две части и разложили их в две стеклянные банки, а те, в свою очередь, в дуплянки из-под масла. Залили внутренность и крышки воском и для надежности еще завернули каждую в отдельности в брезент. Затрамбовав яму с захороненными в ней дуплянками, смазали для верности весь пол жидкой глиной, загладили и посыпали мусором. Марфа, перекрестив потный лоб, шумно вздохнула:
— Все. Слава тебе, господи. Словно камень с души…
Томилов притащил два кряжистых лежня, вкопал их до половины в земляной пол, поставил на них большой деревянный ларь, наглухо прикрывший проем в другой отсек, и прибил его к лежням железными плотницкими ершами.
— Вроде теперь надежно. Не сыскать никому, — удовлетворенно сказал он, оглядывая подполье.
Надежно-то надежно, а время снова понесло свои козни на Марфу. Словно бы все наладилось. «Святыня» в покое, под боком. Уйдя из монастыря, поступила в услужение к архиепископу Назарию, проживая то у него, то в доме Томилова, где издавна считалась своей, особо привечаемая богомольной матерью Василия Михайловича, еще в давние поры мечтавшей видеть ее своей невесткой.
А вот на поди — пришлось опять переживать, принять сумятицу в душу. В одну из ночей исчез Василий Михайлович, заранее отправив семейство к тетке в Ишим. Марфа попробовала через подставных лиц взять дом на себя, но просчиталась, не запаслась необходимым документом, и дом перешел в горсовет. А поселились в нем — кто бы мог подумать — милиционеры! С тех пор вроде и хозяйка она клада, а вроде и нет. Даже когда удалось на время получить доступ в подполье, и то — близок локоть, да не укусишь. Сидя у освещенного фонарем ларя и перебирая в нем, для виду, проросшие картофелины, она с тоской думала о том, когда же наконец господь снимет с нее это бремя. Стук брошенной в ларь картофелины заставлял ее вздрагивать, вспоминая первые комья земли, брошенные Томиловым на укрытые досками в яме кадушки.
«Стук, стук!» — отдавалось тогда и в ее сердце.
Стук ударившейся о дерево лопаты словно пробудил Мезенцеву. Она всмотрелась в открытую яму. В глубине ее среди черной жирной земли, тускло желтела отковырнутая от доски трухлявая щепка. Все подались ближе к яме.
— Все, — про себя, чуть слышно прошептала Марфа, смахивая прокатившуюся по щеке слезу. — Все. Конец мучениям… А может, начало новым? О господи, господи!..
Передохнувший Саидов уже зачищал остатки земли с досок, аккуратно и бережно укладывая ее на выросший около ямки холмик.
Михеев встал на колени и склонился над ямой. Затем, взяв ломик, решительно ковырнул им трухлявые доски. Осклизлые гнилушки брызнули на стенки ямы, обнажив конусообразные брезентовые свертки. Саидов торжественно вынул их и поставил на краю ямы.
— Это? — хриплым от волнения голосом спросил Михеев, оглянувшись на неподвижно стоящих Томилова и Мезенцеву.
Томилов молча кивнул головой, сглотнув слюну…
Михеев взрезал ножом просмоленную оболочку. Под ней обнажились стянутые обручами потускневшие клепки дубовой кадушки, в каких обычно хранят масло или мед. Вскрыв залитую воском крышку, он вытащил из кадушки стеклянную банку с притертой пробкой. Внутри ее, проложенные ватой, были плотно набиты кольца, браслеты, ожерелья… Михеев медленно, пожалуй даже торжественно, приподнял банку в руках, поворачивая ее перед светом. Тысячью искр засверкали проглядывавшие сквозь вату грани самоцветов, жарко заблистало полированное золото.
— Все, — выдохнул Михеев. И, бережно прижав к груди кадушки, направился наверх.
Эпилог
— Пиши: кулон с бриллиантом, аметистом и плетеным жемчугом… Бриллиант на пять карат. Аметист… Да на жемчуг… Пиши: шесть тысяч золотом…
…Прямо с вокзала Михеева вместе с ценностями доставили в кабинет к Свиридову. Высыпав на стол содержимое банок и разровняв по зеленому сукну сверкающую груду золота и самоцветов, Михеев и сам замер от восхищения. Благородная красота созданных природой богатств, в соединении с вдохновенным искусством человеческих рук, покоряла своим величием. Разве одними рублями оценишь это!
Свиридов, медленно обходя стол, шумно крякал от восхищения, довольно похлопывал по плечу замершего с пустой банкой в руках Михеева. Хватнув со стола какую-то замысловатую вещицу, взвешивал ее на руке и подмигивал Патракову:
— Сила! А?
Патраков стоял молча, заложив руки назад и неторопливо, но цепко оглядывал разложенные вещи. Казалось, он равнодушен к ним — так спокоен и безразличен внешне. Но иногда надолго задержавшийся на чем-то задумчивый взгляд выдавал его — всегда угрюмоватое лицо как бы светлело, прояснялось.
— Как думаешь, на сколько это потянет? — спрашивал его Свиридов, очерчивая рукой круг над столом.
— Не знаю, — отвечал, не отрывая взгляда от стола, Патраков. — Эксперты подсчитают.
— Вот, вот, — подхватил Свиридов. — Давай их скорее, пусть считают. А ты, герой, — хлопнул он снова Михеева по плечу, — пиши давай рапорт. Самому! — поднял он вверх палец.
— Пиши: брошка агатовая с осыпью розочками. Больше четвертной не стоит — работа дешевая, без души делано. Кухарка разве такую нацепит… Браслет золотой, дутый, с четырьмя аквамаринами. Камни дорогие, а считай — испорчены. Без смыслу натыканы, да и грань не та — игры нет. Постой… Тут не иначе как двое или трое один камень гранили… Так и есть.
— Как это вы узнали, Петр Акимович?
— А чего тут знать-то, всякому видно. Когда камень гранишь, никому не передавай и сам на другое не отрывайся — игры не будет. Это уж закон такой. Камень — он руку твердую любит, хозяйскую. Как, например, лошадь норовистая хозяина с полслова понимает, а чужому и дотронуться не дает… Нет, плохой камень, в перегранку его надо. Да и вещица вся разве только кабацкой девице впору — понимающему человеку ее и надеть стыдно…
Теперь, когда Михеев имел возможность пристальнее и внимательнее ознакомиться с каждой вещицей в отдельности, он тоже уловил эту поразительную разнохарактерность драгоценных украшений, их разностильность и разновкусицу.
Рядом с вещами высокой ценности, истинными шедеврами ювелирного искусства, можно сказать — национальной гордостью, соседствовали дешевые, безвкусные поделки, мещанский ширпотреб. Розочки, сердечки, сентиментальные надписи на брелочках… Дутое золото, которое и купчихи уже со времен Островского перестали носить…
Да, прав поэт русского драгоценного камня и выдающийся знаток его академик Ферсман, заявив: «Архивы открывают нам — последние русские цари не умели ценить русский камень… Погибли исторические камни, пошли на слом прекрасные изделия, проданы по дешевке с аукциона». Только в 1906 году «Кабинет его императорского величества» продал более чем на миллион золотых рублей камней, в том числе уникальные русские изумруды, старинные аметисты. Зато убогая безвкусная дешевка, пусть иногда и очень дорогая по материалу, потекла рекой в шкатулки цариц и великих княжон.
Вот брошка в виде русского трехцветного флага — трешки не стоит, да и то только если обратить в чистое золото. Браслет с брелочком «1914» — опять же только бери на вес, иначе ничего не стоит… А что за цифра на нем — 1914? Что за памятное событие захотела отметить бывшая императрица этим мещанским сувениром? Уж не память ли о скандальной связи с генералом Орловым, ее Соловушкой, связи, слухи о которой дошли до самого Николая? Николай тогда в гневе надавал супруге пощечин (свидетельствует Анна Вырубова!) и распорядился выслать этого надменно-красивого усача в Египет… Но, кажется, это было не в 1914-м, а раньше…
А вот еще брелок — с цифрой «1912». Еще какая-то память. А это? «Фашистский знак» — назвал его в описи Блиновских. Но Михеев уже знал, что это такое. Знак свастики, который немецкие фашисты сделали эмблемой своей партии, родился задолго до них. Он известен археологам еще с каменного века. В древней Индии почитался священным знаком, символом огня и солнца. Но еще задолго до фашистов его «принял на вооружение», сделал своей тайной эмблемой кружок фрейлины Анны Вырубовой, ярой почитательницы и верной слуги Распутина. В этот кружок входила и Александра Федоровна.