Нильс же Глёе жил припеваючи. У него был любимый сын, которого он брал с собой в море и учил всякому рукомеслу. На Хедевиг-Регице он махнул рукой: поди их разбери, этих баб! Ведет дом, и ладно. Она стала забывчива, постарела. Поэтому он не очень‑то горевал, когда шесть лет спустя она умерла родами, оставив ему крошечную, до времени явившуюся на свет девочку.
Ну, а Хиртус? Что сталось с Хиртусом?
С окровавленным лицом бежал он к Восточной бухте, а учитель кричал ему вслед. Маленькая девочка, которая рвала цветы неподалеку от берега, уверяла, что видела, как с моря прихлынула большая волна, а оттуда вышло рогатое чудище со змеиным хвостом и кривыми когтями и утащило Хиртуса.
Может, так оно и было. Я‑то этого не видела. Я всматриваюсь, но берег заволокло туманом. Может, Хиртус и впрямь выбежал на берег и красивое его, надменное лицо заливала кровь, а потом поднялась волна и рогатое чудище утянуло его в пучину. Кто знает, что ему привиделось в предсмертный миг — золотистый пушок на женской руке, светловолосая девушка или же молодой капеллан, что беседовал с ним о лилейных ангелах? Если верить девочке, все произошло во мгновение ока. Море было спокойно, и вдруг откуда ни возьмись, накатил пенистый вал и так же внезапно улегся, и на стеклянистой глади вновь засияла луна.
Вот так‑то. Чему быть, того не минуешь.
Глава третья
О том, как Нильс-Мартин получил свое имя и увидел гору, изрыгающую огонь
Скоро, скоро уже доберусь я и до Майи-Стины, что бредет по песку в своей черной шали, которую треплет ветер. Доберусь или, наоборот, вернусь? Никак не возьму в толк. Она бредет по песку далеко-далеко внизу и делается все меньше и меньше, хотя в Сказании она будет занимать все больше и больше места. И одновременно она сидит здесь, рядом со мною и ни чуточки не меняется, разве что губы ее морщит досадливая улыбка.
Майя-Стина, в чем дело? Ты же сама решила, что рассказывать буду я. Вечность покажется малышам вязкой, как тесто, если они будут вот так вот сидеть по деревьям и ждать, и ждать, и ждать. А не то рассказывай сама — надо же их чем‑то занять.
Знаю, знаю, ты, верно, считаешь, что все эти истории не предназначены для детских ушей.
Ты сызмальства была недотрогой. Отбивалась, когда тебя обнимали. Разве так можно? Детей целуют, голубят, ведь дети — сама невинность. А взрослым подают руку. По-моему, ты уже тогда начала выпадать из времени.
И потом. Дети, что сидят по деревьям, уже и не дети вовсе, а коконы, в которых дремлют судьбы.
Ты сама решила, что рассказывать буду я. Вот я и рассказываю, что мне вздумается, стараясь при этом не сбиться с голоса, который тебе по душе.
Вот — слова. Их тоже уносит в неведомое, они жужжат и порхают над нами, каждое — само по себе. Это — строительный материал, звуки и краски. Их еще нужно состыковать, только тогда они и обретут смысл.
Может, мне стоит вспомнить твои сказки? Или же бросить взгляд на Землю, а заодно всмотреться в золотой шар и с легким сердцем пересказать, что я вижу?
Но золотой шар — не слишком‑то большая подмога Внутри него теснятся целых одиннадцать измерений, ну пускай семь. И нет ни единого слова, одни лишь картины, что мелькают, мелькают, до ряби в глазах разворачиваются, в глубину, ширину, высоту, и мгновенно сворачиваются, а еще там отражается время, подвижное, переменчивое. В золотом шаре я вижу весь мир, многоликий, многообъятный. Описать его недостанет слов. Это зеркало в зеркале — до бесконечности. И все же я должна переложить на слова увиденное. Я должна рассказывать. Это напоминает игру, ты словно бы берешь в руки разноцветные камешки и выкладываешь мозаику.
По-твоему, мне следует говорить не «я», а «мы»? Де знаю. Если я стану говорить «мы», намного ли легче будет мне ловить порхающие слова?
Скоро, скоро уже доберемся мы и до Майи-Стины, что бредет по песку в своей черной шали, которую треплет ветер. Мы помним о ней. Но для того, чтобы она брела у нас по песку, сперва должен взяться песок. Его еще нет, но он будет. Это случится позже, после того как погибнет служитель маяка, умрет Нильс Глёе, а его сын сбежит с Острова.
Нильс Глёе пожелал, чтобы отпрыск его тоже звался бы Нильсом Глёе. Капеллан же, приплывший на Остров, дабы окрестить это дюжее, буйное дитя, присоветовал дать ему еще одно имя, с более кротким звучанием, и тем с самого начала умерить его необузданный нрав. Порывшись в Йоханнином календаре и обговорив великое множество имен, среди коих были: Агнус, Амвросий, Ансельм, Антоний, Бенедикт, Валерий, Варфоломей, Венцеслас (уж не языческое ли?), Виллибальд, Гавриил, Герасим (капеллан заикнулся было насчет Гиацинта, но Нильс Глёе с ходу это отверг), Гильдебранд, Гонорий, Григорий, Давид (боже упаси!), Даниил, Евсевий, Захария, Иероним, Иларион, Илия, Иннокентий, Иосафат, Ирений, Камилл, Каспар, Кеннет, Куммернис, Ладислас, Ламберт, Люций, Макарий, Марин, Матфей, Мейнрад, Мефодий, Моисей, Никифор, Никодим, НОР-БЕРТ, Освальд, Освин, Памфилий, Пафнутий, Петр, Поликарп, Провий, Реймонд, Руперт, Северин, Серапион, Серафим, Сильвестр, Стефан, Теодор, Тимофей, Убальд, Уилфрид, Фаддей, Филиберт, Флавиан, Франциск, Хьюберт, Эдмунд, Юст, Януарий (но мальчик‑то родился в конце декабря!), — ну так вот, обговорив великое множество имен, они порешили назвать младенца и по отцу, и в честь деда по материнской линии, то бишь пастора с материка. Посему на редкость волосатого мальчика, в котором ключом била жизнь, нарекли Нильсом-Мартином Глёе. Девочку же, что родилась шесть лет спустя, Нильс Глёе по неисповедимым I причинам — во всяком случае, нам они неведомы, — нарек именем своей первой жены, Йоханны.