Выбрать главу

Тут еще сильнее, с плаца, жег ветер ножами. Муня крепче нахлобучивал наушники, хлопал рукавицами. Мы подходили к цели.

У небольшого домика стояло несколько розвальней, и люди копошились. За углом старенький сарайчик — несколько человек раскачивало его крышу — с нашим появлением рухнула она, в столбе пыли. Муня показал свой ордер. Как другие, стали и мы, тоже, отдирать добычу. Наняли розвальни. На них тащил Муня усердно доски и шелевку. Что потяжелее, волокли мы вместе. Я была в шубейке, выкроенной из отцовского пальто, в валенках и платке.

Сновали бабы, дети подбирали щепки. Их ругали, но они шныряли, юркали, хватали из-под рук обломки.

Мы работали сначала рьяно. А потом я приустала. Села на уложенную в сани рвань, и огляделась. От сарайчика торчали только ребра, он обглоданный, как будто туша лошадиная, обгрызанная псами. За ним блестело нестерпимо поле снежное — и я мгновенно же узнала это место: вон там роща была Анненгофская — ее свалило ураганом — а правее подымались трубы: столь знакомый мне завод. Да, там в особнячке и жили мы с отцом, и этот красный корпус помню, крышу над прокатной — отец ее построил, и на Золоторожской я бывала. Все знакомое, и все какое новое! Как и отец, завод наш умер: не пылит, не громыхает, трубы не дымят. Быть может, дом наш тоже разбирают на дрова. Мне не хотелось впадать в меланхолию, воспоминанья. Я вздохнула, встала, чтобы вновь приняться за работу.

Сзади проскрипели розвальни. От большой лошади, в пару тень на снегу — со мною рядом. Я обернулась.

Из саней влез человек в барашковой шапке, пальто, подвязанном ремешком, в огромнейших калошах. Полуседая борода, и так знакомо, так уж очень мне знакомо-трепаный кудри из-под шапки.

— Фу ты, Господи! И вы тут… Собственной особою, певица, Наталья Николаевна…

Да, былое возвращалось. Все такой же шумный, темный, с беспокойными глазами, видом русака, Александр Андреич.

— Неужели-ж и вы по дрова? А? Ха-ха-ха…

Он жал мне руки, и смеялся неестественно.

Я подтвердила: за дровами.

— Ах, чорт возьми! Вот жизнь! Вот приключенья! А? Вы не находите? Париж… а, ха-ха… Европы, утонченности, искусства. Впрочем, что-ж, искусство существует. Старый мир рушится, вот вы же и крушите его, это вы ломаете сарайчик… ч-чорт возьми! Ломаем, значит надо. Давненько не видались. Но теперь искусство пойдет новыми путями. Заграницу по боку, я здесь, на родине… и вы не удивляйтесь, я служу, работаю со всеми этими людьми…С новой жизнью. Это ваш товарищ? (Указал на Муню). С ними. Ведь нельзя же вечно со старьем. Европа прогнила, я знаю. Помните, меня уж отпевать собирались? Но теперь я вновь притронулся земли, рабочего народа, и вновь набираю сил…

— Для «них» то надо помоложе.

— Я разве так уж постарел? Ну, это, может, борода седеет, но мой дух все тот же, я работаю как чорт. Я в наилучших с ними отношениях. А вы? Ах, да, интеллигенство и брезгливость, но ведь надо же… вы понимаете — он понизил голос — ведь нельзя же, чтобы сиволапый, вон как этот молодец, стал сразу джентльменом. Но они страшно ценят, если мы, прежние, к ним уважительно. Товарищ, вот мой ордер от Наркомпроса.

Он подал распорядителю бумажку, стал доказывать, что для мастерской больше нужно, чем указано, и в бегающих, растревоженных глазах, ненужной торопливости и ласковости было непокойное: как будто оборвут сейчас.

— Ясно — Муня показал ордер распорядителю. — На полсажени, как и у меня.

— Но я художник, понимаете, ведь я художник, и работаю на республику.

Распорядитель хмыкнул.

— А товарищ кровь за республику поливал. В два счета ясно. Получаете, сколько написано.

Александр Андреич сделал вольт, как-то отъехал.

— Разумеется, — бормотал, — суровы несколько: нельзя же требовать… Вы где живете? Ах, у вас коммуна… Слышал. Георгиевского тоже помню. Да, прошлое прошло, другая жизнь. Георгиевский… Человек знающий, его бы по охране памятников старины…

Муня наложил последние доски в розвальни.

— Ну, больше не поднять.

Мы попрощались. Я влезла на свою добычу. Муня с возчиком шагали рядом. На досках сидеть удобно. Воз покачивался. На раскатах плавно вбок сползал, оставляя за собой зеркально-вытертую полосу. Я цеплялась, и клонилась на другую сторону. В ухабах мягко ухали, концы досок чертили борозду по снегу. Я глядела в небо. Мимо плыли домики. Мы проезжали под мостом Курской дороги, тяжко подымались в горку у Андрония, той самою дорогой, по которой некогда катала я в консерваторию. Теперь за монастырскими стенами концентрационный лагерь. В пятнадцатом столетии там жил Андрей Рублев, писал иконы знаменитые. Сейчас полковники и генералы в нем расплачивались за былую жизнь, по временам сходя в печальные, напитанные кровью подземелия Лубянки.