Выбрать главу

Чтоб зарабатывать, я стала даже петь. Выступала в клубах — у железнодорожников, красноармейцев, где придется. Получала: сало и крупу, муку, орехи, свечи, иногда десятки тысяч тех рублей, на которые купишь три пирожных. Когда я пела, то передо мной, в шинелях и обмотках, и заломленных фуражках ведь сидели… может быть, убийцы моего Андрея. А много и таких, что никогда и ничего не слышал, не зная того, чем красна была наша жизнь, и вот теперь приходят, слушают моего Глинку, Даргомыжского… Мне было с ними тяжело, и я не знала, как себя держать.

Особенно запомнился один наш вечер, с Костомаровой — на окрмине Москвы.

В убогих розвальнях нас подвезли к фабричному двору. Фабрика не работала, но в клубе — концерт. Мало походило на концерты, где я выступала в молодости. В уборной дико-холодно, дуло, керосиноавя лампочка мигала жалобно — вот-вот ее задует. Нам предложили по стакану яблочного чая с отвратительным повидлом. Приходили, уходили молодые люди с бантами.

И с эстрады, где под ногой гнулись половицы, стены убраны лентами и гирляндами, мы пели в копотную залу за чертою лампочек — не снимая шубеек.

— Нам бы что повеселей, товарищ! — крикну кто-то сзади.

Посмешил, впрочем, рассказчик. В половине «представления» к нам вдруг явилась Женя Андреевская — в белых валенках, сером шикарном тулупчике, и серой шапке мерлушковой.

— А, вот так встреча! Все свои. Я от Музо. Наташа, ты как будто изменилась.

— Ты тоже изменилась, — отвечала Костомарова. — Ты крепче что-то стала, Женька, и еще бойчей. У тебя что, за поясом, не револьвер?

— Глупости. Я не чекистка. Не такая дура, чтоб себя компрометировать. Я по культурной части. Но, конечно, времена другие. Теперь нужна энергия, и бодрость. Конец лиризмам и расслабленностям. Иная жизнь. И нужно принимать ее. А-а, нравственна она, безнравственна, шут с ней, — новая. Наташа, помнишь — она вдруг засмеялась — тут недалеко завод, где мы с твоим отцом в прежние времена финтили?

— Отец теперь в гробу.

Женя задумалась, потом тряхнула головой.

— Как вся та жизнь. Отец занятный был. Мы иногда с ним весело болтали. Но не хочу жить прошлым. Ладно. Мы идем за новым.

Когда окончился наш вечер, и мы выходили, Женя предложила свой автомобиль. Я с удивлением на нее взглянула. Средь разбредавшихся красноармейцев, девушек, рабочих, выглядела Женя чем-то в роде комиссара, и быть может, правда, есть в кармане и револьвер.

Мы замялись, на мгновение. Не сговариваясь — отказались. На тех же розвальнях, мы ехали другой дорогой. Было холодно. Ветер налетал, и падал, желтый месяц пробегал в нестройных тучах. Мы дремали, прислонившись спинами друг к другу. Все тянулись грязные улочки, убогие — я их не замечала. Вдруг в сердце потянуло холодком. Как бы сквозь сон тяжелым защемило, непонятным, но так явственно давящим. В ужасе я будто и проснулась: да, роща Знакомая, оснеженная, под мертвым месяцем, ограда и кресты. Я вспомнила. Я сразу вспомнила, проснулась окончательно, я соскочила с розвальней, и быстрой, и уверенной походкой целиком по снегу зашагала к столь знакомому кресту. Да, видно пересек мою дорогу крест!

Я подошла, с размаху рухнула к его подножию, желтый месяц обливал нас с высоты прохладно-мертвым своим золотом, и золотой узор снежинок на терновом венце сына моего был мрачен.

Я целовала крест. Потом я встала, оглянулась. Дико и пустынно! Ветер по-разбойничьи гуляет, пробирает холод, может быть, я волк заблудший, заплутавшийся в суровой ночи? Нет, не волк. Нет, я живу и верю, да, сын, лежащий здесь, прости, за все, я искупаю ныне свою жизнь, но я люблю, и я живу, и в сердце моем страсть, и с нею я пойду. Как жизнь трудна, как тяжко очищение, но… это путь, иду…

Я быстро догнала шагом тащившиеся розвальни. И Костомарова взглянула удивленно. Ах, напрасно! Нечего на меня удивляться. На глазах моих не было слез. Я чувствовала себя крепкой и решительной, как будто эта ночь, и ветер, и воровской месяц возбуждали меня к делу и борьбе.

Мы добрались домой довольно поздно. Нилова и Саша не ложились еще, раскладывали сахар по пакетам: получили контрабанду и готовились к разноске. Нилова дала мне чашку кофе крепкого, огненного. После холода это приятно.

И войдя в свою комнату, синюю в месячной полумгле, я не разглядела спавшего Маркела. Голова закинута, тяжело дышит, и так странно-жалобен на этом узеньком диванчике с приставленными креслами. Кажется, повернется, и разрушит все, сам тяжким своим телом рухнет на пол. Мне на мгновенье стало жаль и моего Маркела.

«Одни, — думала, раздеваясь, — только вдвоем. А третий с нами — Бог». И забираясь по перину, ощутила вдруг могучее присутствие. Да, Бог был с нами, в этой синеватой, с золотистыми узорами в заиндевелых окнах комнате. Он подымал меня.