Выбрать главу

– Сметанка, сметанка, сбивайся, сбивайся. Не станешь сбиваться, выброшу в окошко, в коровье говёшко!

– Эй! А говёшки-то и нет нигде тут, Машенька! – кричит ей Рыжий. – А где вон есть, туда ты не докинешь!

– А тебя я, конопатый, не спросила, – прекратив петь и высунувшись из избы на улицу зажмуренно, отвечает ему Машенька.

– Да я так просто… предупредил… чтобы знала, – говорит Рыжий. – А то здря-то…

– Ну да ясно, что несложно. Ты не Чеславлев ли?.. У них всё рыжие-то… но, как немцы.

– Сама ты немец! – говорит, серчая, Рыжий.

– Значит, Чеславлев, угадала, – смеётся Машенька. – Что ни рыжий, то и норов.

– Ну, и Чеславлев, дак и чё?

– Да ничё, ничё, – говорит Машенька. – Так уж спросила. Мне идь всё, старухе, интересно.

– Ей интересно… Чё, первый раз, ли чё ли, видишь?

– Да нет, не первый – примелькался… А ты-то чей? – спрашивает Машенька меня.

– Ничейный, – отвечаю.

– Оно и видно, что ничейный, – говорит Машенька. – Трубочист, поди, такой-то чёрный, – сказала так Машенька и спрашивает: – А со снастями-то – не на рыбалку ли отправились?

– Нет, – отвечает Рыжий ей. – Так, покупаться.

– Ну, покупайтесь, покупайтесь. Вода-то нынче тёплая, как щёлок. В такой сидел бы цельный день и не вылазил… Как из-под дойки молоко.

– А ты-то это знашь откуда? – спрашивает Рыжий. – Чё ли, уж сбегала и искупалась?

– А чё купаться, парень, обязательно?.. И без того оно понятно – парные ночи-то, и днём как жарит. Тока же там, ребята, комаров-то – уйма. До Ивана Купалы – комара убил, как говорят, а леший сито их добавит, ну а после уж Ивана – одного убьёшь – убавит сито. Так что, не знаю, я бы не отчаялась – идь эти злыдни до кондрашки замордуют. Лонись их было бытто бы поменьше.

– Ага!.. Лонись… Всегда их одинаково, – говорит Рыжий. – Наскажешь тоже. Лето с зимой, наверно, спутала…

– Сметанка, сметанка, сбивайся, сбивайся, – забыв про нас и унырнув обратно в избу, запела снова она, Машенька.

Машенька – деутка. Хоть ей и возрасту, если не сто, то пятьдесят-то лет уж верных будет. Усатая – как земляника. Но усики у неё белые, словно опока, и – бархоткой. Глазки улыбчивые, карие, как у коровы, и небольшие, как у ласточки. А в самой в ней, в деутке, ни росту, ни дородству – как синичка-невеличка.

Марфа Измайловна так, речь где когда про Машеньку зайдёт вдруг, о ней, об однолетице своей, рассказывает:

«Машенька лёгкая, как пурыш. Я – за брусникой как-то нас с ней обеих в Волчий бор, леший подбил, мотало, ненормальных, и – на хребте её через Бобровку перетаскивала. Дак оно чё – как ничего… ведро порожнее тяжельшэ показалось. Из трёх лучин она, сиренькая, составленная. Ага, кого там – шшепка шшепкой. Благодатью скрозь, в девицах-то, как тоегодую карамору меж окон, иссушило. В Бобровку сбросила её бы, милую, с загорбку-то – и быстриною б унесло… На поплавок для удочки, поди, сгодится, ну дак!.. коли изробилась в колхозишке, как пчёлка».

А она, Марфа Измайловна, – ого! – бабушка крупная, большая – кого хочешь на себе, наверное, утащит. «Бела, высока – красива», – говорит о ней мой папка. Что «бела» – да, «высока» – верно, но что «красива»-то – мне так не кажется.

Говорить с ней, с Машенькой, охоты у нас тоже мало, как и ей с нами. Нет у нас на то и времени свободного – конь погоняется бичом, а мы мечтою: рыбалка – хуже ведь неволи, а тут ещё… такой таймень нас дожидается – мысли наши буйные о нём довёл до изнурения – скорее бы уже его не мнимо выловить.

Идём мы дальше. Поспешаем.

– Хе, – говорит Рыжий. – Машенька.

– Машенька, – говорю я. – Хе.

– Тоже мне, – говорит Рыжий.

– Да, – говорю я.

– Я ей когда-нибудь устрою ишшо чё-нибудь, – говорит Рыжий.

– А чё? – спрашиваю.

– Да чё!.. Пока ишшо не знаю. Не придумал. Может, к окну картошку привяжу, – говорит Рыжий.

– А-а, – говорю. – Это можно… А так-то пусть.

– Да пусть, – соглашается Рыжий.

Там, где все у нас купаются обычно, где дно почище, без коряг, без карш ли, и не сбивает с ног стремниной, ребятни яланской уже столько накопилось – как в добром городе и в самом людном его месте – на базаре, на толкучке ли.

С толстой, широкой и длинной – с боков и сверху, чтобы не занозило, обструганной маненько свихнутым татарином Гурамом – доски, одним концом вкопанной и забученной им же, Гурамом, крепко-накрепко в голубо-глинистый ярок, другим концом пружинящей, словно рессора, – с трамплина нашего – кому как нравится, кто как горазд ли – один солдатиком, другой щучкой, третий с подскоками и кувырками, кто-то, неловкий, и плашмя, об воду-то, иной раз угадает, отшибёт себе живот или спину, – плюхаются друг за дружкой, как с нависшей ветки гусеницы, в омут – сплошь мальчишки – ну, естественно, – там до воды метра четыре.