— С плохими людьми дрался, — коротко ответил он, не вдаваясь в подробности.
— Зачем дрался?
— Кулаки чесались.
— Ты всегда дерешься, когда у тебя кулаки чешутся?
— Да, дерусь.
— Потом из тюрьмы бежал?
— Да, бежал.
— Ты, выходит, скрываешься от закона?
— Выходит, да.
— Собачий сын! Вор! — взревел Хамдамбай. — Сам, оказывается, настоящий каторжник, бунтовщик, а еще полез защищать клеветников!
— Это вы клеветник, Байбува.
Хотя слова эти были обращены к Хамдамбаю, с места вскочил Мирза Хамид.
— Заткнись, ты!
— Это ты заткнись, шавка! Когда лают крупные собаки, шавки должны помалкивать.
— Так я для тебя шавкой стал?
— Ты хуже любой шавки.
— Тогда вот тебе, воришка, каторжник, вот! — Мирза Хамид выхватил из-за голенища плетку и стал хлестать ею Намаза куда попало. В прошлый раз он отстегал Намаза просто так, чтобы показать Хамдамбаю свое рвение. На этот раз он доказывал, что порода его гораздо выше, чем оценили.
— Вот тебе, вот!
Михаил-тура схватил его за руку:
— Довольно, прекратите!
— Не вмешивайтесь! — завопил Мирза Хамид, брызжа слюной.
— Подобные действия запрещены законом! — повысил голос Грибнюк. — Нельзя бить арестованного.
Мирза Хамид отбросил плетку в угол и нехотя сел на свое место. Но тут же снова вскочил, будто ожегшись на углях, забегал-зашагал по комнате.
— Предавали этого вора сазойи[32] или нет? — вдруг вспомнил Хамдамбай.
— Нет, — обмяк Мирза Хамид, виновато потупившись.
— Сейчас же гоните негодяя на базар. И ускорь суд. Таких, как он, надобно в Сибири сгноить.
То ли от жгучей ненависти, всколыхнувшей все существо, то ли от побоев, то ли от горького чувства беспомощности Намаз был словно оглушен и очнулся лишь тогда, когда шесть нукеров — три спереди и три сзади — привели его на знаменитый Дахбедский базар, а глашатай Аман, шагая впереди процессии, начал кричать во все горло:
«Неужто все это происходит наяву? О создатель, ты же хорошо знаешь, что я не вор. Зачем ты позволил им связать меня, отдал в их руки? Ты превратил меня в прах. Честь моя выброшена на помойку! Как я посмотрю теперь в глаза людям? Ведь черно мое лицо перед ними! О, Дивана-бобо! Вы говаривали, что если человек потерял деньги — он ничего не потерял; если он потерял здоровье — он много потерял, но еще не все, ну а коли потерял честь — считай, всего на свете лишился! Вот я теперь потерял все, все, что имел… Говорят, в месяце пятнадцать дней темные, пятнадцать — лунные. Лицо мое вымазали сажей, но я должен вернуть свое честное имя. Не стоит спешить на тот свет, с таким лицом не место и на том свете…»
У арестанта руки связаны, веревка тугим узлом затянута на животе. Конец веревки нукер, едущий впереди на коне, примотал к луке седла. Намаз шагает с опущенной головой, крепко зажмурив глаза. Куда тащит его веревка, туда он и идет, спотыкаясь и пошатываясь.
— Бай-бай-бай! Вы поглядите, какой здоровенный, а чем занимался, а, подлец!
— Вай, да это же Намаз-палван!
— Тоже мне, палвана нашел, конокрад он, вот кто твой «палван»!
— Коней, видать, любит малый!
— Камнями надо такого закидать, вот что!
— Бей вора!
— Ой, не надо, может, у бедняги дети, семья есть! — послышались возгласы, едва процессия сазойи вступила на рыночную площадь. Намаз идет, не смея поднять головы, открыть глаза, весь в поту от переживаемого позора и бессильной ярости. Аман-глашатай тянет свое:
Вдруг из толпы выбежала женщина в парандже и с жалобным криком кинулась на шею арестанта.
— Вой-дод, мусульмане, да ведь это же мой брат! Не вор он, люди, поверьте мне, безбожник Хамдамбай оклеветал его! Эй, Аман, чего стоишь, хватай нож, режь веревку, режь проклятую! Спасай дядю!
Намаз вскинулся, глаза его сверкнули.
— Сестра!
— Эй, люди! — кричала Улугой.
Один из нукеров, следовавших позади, подстегнул коня и, подъехав к плачущей женщине, стал отталкивать ее:
— Прочь, женщина, прочь!
Аман, племянник Намаза, сбросил с плеча хурджин, вбежал в круг, образованный всадниками, обхватил мать за плечи и почти поволок прочь.
— Братик мой, богатырь мой! — продолжала кричать Улугой. — Изверги, чтоб вам кровью харкалось!..
32