Но я даже не думала, что мама – мама! – которая никогда не позволяла мне видеть чудовище в зеркале, пусть даже весь мир пытался убедить меня, что, кроме чудовища, там ничего и нет – так вот, я не думала, что моя родная мама посмотрит на Ориона и сочтет чудовищем его. Невероятно! Она оказалась не в состоянии разглядеть в Орионе человека. Может быть, она врала, что видит человека во мне?
Я могла вернуться, наорать на нее, сказать, что я выжила и что она увидела меня во сне только благодаря тому, что Орион убил малефицера, явившегося ко мне с ножом, что он рискнул собственной жизнью, проведя ночь в моей комнате и убивая бесчисленных злыдней, желающих закончить начатое. Но больше всего мне хотелось, чтобы Орион сам подошел к нашей юрте, как и обещал. Тогда мама поняла бы, что была неправа, она бы своими глазами убедилась, что он не ужасное чудовище, которое она заметила мельком, и не сияющий герой, которым его хотели видеть остальные. Что он живой человек, просто человек.
Орион был человеком. Прежде чем погиб у самых ворот Шоломанчи, потому что считал своим долгом спасти всех, кроме себя.
Я бродила и бродила по лесу. Неприятно было чувствовать себя маленькой, усталой, грязной и голодной, но поделать я ничего не могла. Мир буквально настаивал на том, что жизнь продолжается, и я ничем не могла ему помешать. Наконец за мной явилась Моя Прелесть – она выскочила из-под куста и взобралась мне на ногу, когда я, описав очередной круг, приблизилась к юрте. В руки мышка не далась. Она отбежала в сторону юрты, села на задние лапки и сердито взглянула на меня. Ее белая шерстка буквально светилась, приглашая многочисленных собак и кошек, которые бегали по коммуне более или менее свободно. Если ты фамильяр, это еще не делает тебя неуязвимым.
Поэтому я пошла за Моей Прелестью к юрте и позволила маме налить мне миску супа, который был сварен из самых настоящих овощей (вас, возможно, это не соблазнит, но что вы знаете о жизни!). Я, не удержавшись, съела пять порций, приправленных болью и обидой, и почти целую краюху хлеба с маслом, а потом мама отвела меня в душ. Я провела под душем целый час, вопреки всем правилам коммуны, словно хотела раствориться в горячей воде, которую ненасытно впитывала каждой порой. И я совершенно не боялась, что из трубы вдруг вылезет амфисбена.
Вместо амфисбены приперлась Клэр Браун. Я стояла под струей воды, закрыв глаза, когда услышала до боли знакомый голос, без толики энтузиазма:
– Ну надо же, дочка Гвен вернулась. – Она нарочно говорила громко, чтобы я ее услышала.
Я почему-то не разозлилась, и это было странно и неприятно: в прежние годы запас гнева у меня никогда не иссякал. Я выключила душ и вышла из кабинки, рассчитывая найти подкрепление своим чувствам, но тщетно. Душевые выходили в большую круглую раздевалку, которая, впрочем, съежилась за время моего отсутствия. Члены коммуны выстроили ее, когда мне было пять лет, и я ногами знала каждый сантиметр неровного пола; не приходилось сомневаться, что эта тесная комнатка с единственной скамейкой и есть та самая раздевалка, однако я по-прежнему не верила собственным глазам. На скамейке, завернувшись в полотенца, в ожидании сидели Клэр, Рут Мастерс и Филиппа Вокс, хотя свободных кабинок было еще две.
Они смотрели на меня как на чужого человека. И для меня они тоже были чужими, пусть даже выглядели и говорили точь-в-точь как те женщины, которые дружно и на все лады твердили мне, что я сущий крест для своей мамы, святой Гвен Хиггинс. Люди жили здесь не без причины – что-то заставило их удалиться от мира. Мама поселилась в глуши, потому что не желала мириться с чужим себялюбием, однако эти три женщины – и множество других обитателей коммуны – пришли сюда не для того, чтобы творить добро. Они хотели, чтобы добро творили им. Они смотрели на меня – и видели идеально здорового ребенка, которому это волшебное существо, то есть моя мама, щедро дарило любовь и внимание, и все они знали, что значило бы для них иметь тот же неиссякаемый источник… но на пути стояла я, угрюмая, неблагодарная, впивающая все без остатка и, казалось, без толку.
Это, конечно, не оправдывало их неприязни к несчастному одинокому ребенку. Я прекрасно понимала чувства соседок по коммуне, но отнюдь не была готова их простить. Мне следовало насладиться их замешательством, с презрительной усмешкой сказать: да, я вернулась. Я выросла и кое-чему научилась – а вы чем занимались последние четыре года, кроме мерзких сплетен? Мама вздохнула бы, услышав об этом, но мне было бы все равно. Я бы вышла из душевой, злорадно сияя.