Глеб только сейчас разглядел, что она была в белом. Брат рассмеялся:
— Анна верит, что летучая мышь может вцепиться в волосы…
— Не вцепиться, а сесть и выщипать волос…
— И с ним повиснуть на засохнувшем дереве…
— А тогда засыхает душа, — докончил Глеб. — Вы знаете это?
— Конечно. Но только летучие мыши не властны над душой.
— Не надо бояться их? — спросила Анна и нечаянно взяла Глеба под руку И снова смутилась тотчас же, а от смущения еще более нечаянно сказала:
— Ну, теперь охраняйте меня!
Неловко лежала рука ее. Они шли не в ногу, а в потемках каждая небольшая неровность вырастала в порядочную.
— Дайте, так будет удобней.
Они переменились, он взял ее руку своей и сразу почувствовал ближе и проще всю ее возле себя. Так ему легче беречь, охранять от летучих мышей.
— Я давно уже Анну стращаю — на барельефе вылепить вместе с летучею мышью…
— Не надо, Андрей!
— Мышь нагнется над ухом, над спящей, и будет сосать ее кровь…
— Это не мышь, это упырь.
— Все равно… мышь тот же упырь. Вообще — червяк! Глеб рассмеялся, он был естественник.
— Конечно, червяк! — повторил художник с настойчивостью. — То есть не формой, а психологической сущностью… Право! Не так? Ну, вот увидишь. Я тебе вылеплю. Разве кровь сосать и волосок вытягивать — не все равно? Все равно так и этак вытянет душу…
Глеб вдруг серьезно сказал:
— Душу не может вытянуть мышь.
— А если мышь прилетит как посланец небес? — коварно спросил Андрей, — Как к твоему старику?..
Глеб ничего не ответил. И Анна брата не спросила ни о чем, — какой старик, какой посланец небес? Показалось ей, что чуть-чуть дрогнула рука ее спутника.
Отчего?
Показалось, наверное.
Андрей замолчал, немного смутившись. Может быть, очень некстати вспомнил он старика?..
И так дошли, не обертываясь, до самого верху. Неосознанное беспокойство струилось вслед. Перед большим разговором надо было, чтобы осложнилась как-то глубинная ясность. Еще не забурлила вода, но, незримый еще, в скрытых глубинах наметился, зарождаясь, водоворот спиральных струй.
Все четыре собаки были уже на горе. Они стояли безмолвные и глядели на город — вниз. И слабо мотали хвостами. Андрей тоже был с ними. Анна освободила свою руку и тихо сказала:
— Взгляните.
Глеб обернулся и чуть-чуть невольно откинулся назад от неожиданности.
VII
Звезды вверху, звезды внизу.
Два неба.
Город горел, расстилаясь у подножья горы. Звездным дождем разлился по долине и блистающим гребнем поднялся к верхнему небу возле самой черты горизонта — границы двух звездных морей.
Среди черноты и молчания ночи блистал он своими огнями торжественно.
— Я думаю, если есть Бог, — сказал Андрей, — должен Он быть в такой именно вот красоте.
Никто ничего не сказал, а Андрей, позабыв про свою неловкость, что на минуту смутила ясность души, продолжал, помолчав:
— И жить нужно так же… пусть каждое мгновение жизни будет пронизано таким вот волшебным лучом. И именно жить, а не только мечтать. Мечту сделать жизнью.
— Расскажи, как хотел бы ты жить, — раздумчиво спросил Глеб и опустился на полугнилое бревно.
Анна так и осталась стоять, как была, возле него. Сидел Глеб слушал у ног ее. Девушка вся замерла, не шевельнувшись стояла Ночной звездный мир колдовал ее непрерывным звенящим мерцанием. Секундами ей начинало казаться, что уплывает куда-то земля, отделяется тихо с обычной орбиты и плавно скользит в неведомом танце среди звездного моря. Потом очнется Анна, посмотрит земными очами и ощутит вдруг всей цельностью своею единое живое существо — того, кто сидит, немного согнувшись и слушая Андрея пристально, склонив свою голову.
Когда приподнята празднично душа, всегда так говорит Андрей, хотя чаще молчит. Но сегодня истинный для него, светлый и сверкающий праздник. Отчего это так? Отчего этот… тонкий… со святыми чертами лица, отчего так задумчив?
Вот сидит, замер у ног ее. Еще вчера его не было. А сегодня уже странно подумать, что не будет его, уедет, и самая мысль об этом не приходит и в голову.
Улыбается Анна чему-то и не знает чему, и не замечает вовсе этой улыбки своей, ибо идет она из глубин, которые, может быть, что-то и знают об этом, да разгадку таят про себя. Для нее же ясно одно: Глеб не чужой.
Теперь поняла удивление брата: «Чужой?» И сама уже думала: «А не от века ли близкий?»
Было небо вверху, небо внизу, и Андрей говорил:
— Блистающий город! Вечерняя сказка! Как чудесно быть в ней!.. Самый причудливый тонкий узор — жизнь — как глину лепить, создавать самому ее внутреннее, таинственное бытие, парить в этих дворцах и храмах воздушных, реять над ними между землею и небом, и опять на землю спускаться, обновленную, преображенную, легкую, на землю ликующую светящуюся не заемным, а внутренним своим светом… Это еще утром нашло на меня. Помнишь, Анна, я было начал тебе говорить?.. Ах, больше всего верю я в сказку!
Андрей еще помолчал и продолжал мечтательно, щуря глаза:
— Вот город… Он должен быть целой симфонией линий и красок… В тона и по глубокому внутреннему сродству раскинут этот узор, и в него, и в домах, и по улицам, вкраплены всюду цветы, очень много цветов. Их аромат должен меняться и жить в одной гармонии с общей жизнию неба, животных, людей, камней, облеченных красотою их линий в праздничный, легкий наряд. Утро, день, сладко томительный вечер, ночь — всему свой черед, свои краски, запахи, линии…
— А люди?
Глеб так тихо спросил, что Андрей не слыхал.
— Жилища, дома — все должно быть иным, и разным — многоликим, многообразным… непременно так. Чтобы каждому было по душе, по внутреннему складу, по его одной, единственной индивидуальности, которая ни минуты не думает, не спрашивает, не считается: а другие как? так ли у них? а как нужно? а нормально ли это? а хорошо ли то? а можно ли? Таковы и жилища…
— А люди? — еще тише повторил Глеб свой вопрос. Но теперь расслышал Андрей.
— Люди? Тут простор для всего, для самых разных натур, для самых причудливых желаний и настроений. Есть города и дома, и леса, и небо, и все— для идиллий, есть мрачное средневековье, красочное, упоительное в своей необычности, есть строгость и свет для ученых, есть чудовищная фантастичность для сумасшедших и фантазеров. Пусть сходят тогда и с ума — тогда перестанут так говорить, ибо общеобязательный ум, в сущности, величайшая инертность, а потому и глупость…
Андрей сказал и немного сконфузился. Что-то очень уж по-ораторски вышло, так вдруг обрушился на какой-то общеобязательный ум; стоит ли он такого пафоса?.. Однако, спокойней, но все так же убежденно повторил еще раз:
— Глупость и оковы. Какое-то злое внушение, тяготеющее над человечеством и даже как будто над всем миром, потому что и у природы, как слышно, свои законы есть… если только это она сама, а не мы навязали ей… Но мы же тогда и разрушить должны. Глеб сказал:
— Андрей, какой ты стал бунтовщик!
— Я всегда такой был.
— Да, я помню. И в спорах с Глебом-марксистом ты был прав. Ты защищал тогда дух, не отрицаешь его и теперь?
— Нет, конечно.
— Я это вижу, но ты утверждаешь бунтующий дух, Андрей, — грустно заметил Глеб. — Бунт, может быть, нужен, но во имя чего? Нельзя бунтовать неизвестно во имя чего. Если нет этого Высшего Имени, то остается для бунта единственный путь — смерть, небытие, молчание, но ты говоришь, Андрей, и волнуешься. Во имя чего?
— Во имя упоения творчества, во имя красоты, во имя радости бытия, — быстро ответил Андрей.
— А смерть?
Смерть! Анна сжалась и вытянулась вся.
Она жадно следила за порывистой братниной речью. Ей особенно дорого было, что ведь там будет место и тем, кто здесь обижен, кто не жил еще, кто только задуман, — больным и уродцам, калекам, ибо там они расцветут в своей особенной среде, как оригинальные, необычайные в красоте своей, еще невиданные миром цветы. А Христос будет кротко светить надо всем — всех любящий, всех освещающий. Так Анне мечталось.