И вдруг это слово.
Смерть! Анна ее не боялась, не ощущала реально власти ее, но этот человек таким вдруг потемневшим голосом назвал, точно позвал ее.
Довольно долго молчали, потом Анна сказала:
— Мне холодно.
Поднялись, чтобы идти, и Андрей очень тихо и мягко тронул Глеба рукой:
— Глеб, я думал об этом не раз и что-то скажу тебе. Я так хотел бы поговорить об этом с тобой, — и еще застенчивей, тише добавил: — И у меня есть своя вера…
— Ты веришь, что дух не умрет?
— Да, верю. Не каждый, но все-таки верю.
— Не Каждый?
— Да, Глеб.
— А что же наполнит их жизнь?
— Неумирающих? Творчество, Глеб.
— Творчество?
— Творчество Бога… Бог еще в будущем…
Руки Андрея отчего-то вдруг, задрожали, он поймал руку Глеба и сжал его пальцы. Наклонившись, Андрей прошептал:
— Глеб, а ты веришь в Христа? Глеб громко и ясно ответил:
— Да, я верю в Христа, победившего смерть.
VIII
Больше в этот вечер почти не говорили. Анна пошла впереди и одна. Собаки, соскучившись, скрылись еще до того от людей; был непонятен им разговор, да к тому же как раз в эту пору давали на кухне остатки от ужина, — надо было спешить.
В звездное царство спускалась Анна одна. Оно все блистало еще, разливалось внизу, но по мере того, как приближалась Анна к нему, потухали ясные точки одна за другой: было поздно, тушили электричество. Целыми цепочками, улица за улицей смыкались, закрывались ночные глаза. Анна шла быстро. Воздух мягко брал ее стройное тело, омывая упругою свежестью. И так скользила она на воздушных руках — белая, насторожившаяся к какому-то откровению, что приблизилось к ней в этот вечер.
«Верю в Христа, победившего смерть».
Подняли ее эти слова над землей и отдали в легкие, светлые руки. Холод смерти куда-то исчез, осталась прохлада и свежесть.
Белый Христос! Этот молчаливый, тонкий, худой человек верит в Христа. А верить в Христа — это быть с Ним, это носить и в себе святость Его, не святость — Божественный Дух, легкость надмирную.
«Верю в Христа, победившего смерть!»
Шла, не оборачиваясь, по откосам с дорожки на дорожку, и чутким ухом ловила легкость новых шагов позади, еще непривычных, но таких прекрасных в звонкой осенней прозрачности.
Быть близко к Христу… На крутом повороте, у лесенки Анна вдруг опустилась на траву, камень знакомый был спрятан в траве. Закрыла лицо руками и крепко сжала глаза. Любила так делать, — общее с Глебом. И тотчас на близком, таком простом и родном горизонте показалась фигура Христа. Вот Он тихо идет один, опустив просто руки и нездешними неземными глазами глядя вдаль за земные поля. Одежды серовато-серебристые, мягкие, спадают до самой земли. Неспешной походкой идет он, и слышит явственно Анна легкую поступь шагов.
Видение длилось мгновенье, но это мгновение было как жизнь.
Так и не отрывала рук от лица, когда мимо прошли Глеб и брат. Они оба молчали, и Глеб шел впереди, — не торопясь, мягко ступая по темной дорожке.
Шаги удаляются книзу. Анна сидит неподвижно. Серебристым своим покрывалом чуть-чуть — легко — окутала плечи ей осень.
На что-то благословила ее.
Глеб почти тотчас пошел к себе, так и не простившись с Анной, — она вернулась домой много позже.
В его распоряжении оказалась целая половина дома в несколько комнат с ходом на левую башенку. Андрей проводил его по коридору, уже темному и показавшемуся оттого очень длинным: долго шли.
Не зажигая свечи и не раздеваясь, только сбросив пальто и ботинки, прилег Глеб на кровать. Усталые ноги протянулись во всю длину ее. Руки Глеб заложил на подушку, закинув за голову.
Он молчал на горе и слушал Андрея. Была в этих речах, несмотря на далекость их, чем-то внутренне близкая Глебу, своя красота, прохладой обвевавшая, холодящая душу: отъединенность в ней, изысканность. Так показалось. Глеб был против такой красоты, не мирился с ней, но не мирился умом, в глубине же души что-то созвучное было духовной этой прохладе. Ведь и от своих, от самых близких, от той семьи верующих одной сокровенною верой, что должна быть самой интимной семьей из когда-либо бывших других, он чувствовал себя удаленным — на высоком холме, откуда широкое расстилается море и благородный разреженный воздух омывает лицо. Для глаз — далекая даль. Не земная, интимная даль — близкая и родная душе теплотой ощутимой, с цветами, красками, с их душистым приветом, быть может, и с пылью подчас, но тоже близкою людям, горячею от горячего дыхания их, от кожи живой… Его даль далека настоящей далекостью — холодноватая, холодящая.
И так во всем. И любовь его к людям, такая подлинная, с глубокою верой и проникновением, все же была аристократической любовью, вера его близка была к знанию, Бог — к железной необходимости.
Правда, та же необходимость рождала иногда и все покрывающий, все сожигающий пламень, как последний протест против вселенского холода. Но то были тайные, им самим еще не опознанные, подземные силы души. Воздух же, которым всегда он дышал, был воздухом горных уединенных высот.
И глубокое приходило к нему иногда подозрение, — нет ли здесь какой-нибудь основной, коренной ошибки, ибо чудилось ему, что Христос, верно, был ближе, интимней к душе человека. Знакомы были Глебу и эти, такие иные, но такие и редкие минуты других — не созерцаний, а скорее уже состояний — размягчения души. Так было сегодня в вагоне с тем стариком — как жемчужная теплая капля с небес в прохладную ясность души.
Склонный к монашеской строгости в этом вопросе, так остро живом для него, вдруг отыскал он такие простые и человеческие слова старику. И самого поразило глубоко, что тот его назвал, прощаясь, Христом.
Но как же тогда ему быть?
Там, на горе, он слушал Андрея и боялся, лежа теперь один в темноте, признать свою близость к нему. Не во всем, но именно в этом. В холодноватой его красоте. У каждого есть свой соблазнитель. Подходит он так незаметно, в скрытой личине, облеченный призрачной благодатью. Не Андрей искуситель. В Глебе самом — не таится ли тот же холодящий обман красоты, обнаженный в своей одинокости?
Или, напротив, близок Христос и Андрею и покрывает собою все сущее, и нет благодати призрачной, ибо всякая благодать — Благодать? Как знать, быть может, ведомы были и Христу эти призраки грез, эта прозрачность далекости, когда проснувшись, один, Он удалялся от спящих апостолов, поднимаясь на камень неподалеку, такой обнаженный и одинокий, открывающий именно дальние, дали.
Глеб лежал, закинувши руки и не закрывая глаз. Мысли его были прозрачны и ясны, легкость, почти жуткая в первые дни, когда приходила; теперь не боится ее — легкость в теле, в крови, в голове. Едва уловимо струится в сосудах кровь; в голове, как светлые, высокие облака, проносятся мысли.
И так лежит он долгое время, не замечая бега его, и вдруг вспоминает об Анне, и — странное дело — в воздушность мыслей его, в оторванность их вливается что-то весомое, пронзая их острым уколом, и, растворяясь, окрашивает цветом своим — не различимы оттенки, но живая колеблется жизнь. И наливаются облака его мыслей розовой влагой, и колышется, переливаясь, в них нечто зачатое ими — ядро — и пригибает их ближе к земле. Но из весомости розовой не тучи ли вырастут позже? Под грядущею тяжестью Глеб закрывает глаза. Но нет — туч пока нет. Одно розовое душистое облако окутывает душу его, и Глеб плывет, засыпая, в неизвестные, новые сны.
IX
Возвратясь, Анна долго смотрит гравюру, над которой работала днем. Опять и опять поражает ее странный, создающий миры в самом себе облик Идущего. Совсем одинокий движется Он среди трав и растений. Целует с молитвенной нежностью, расстилаясь, земля края серебристых одежд.
Анна закрывает глаза, хочет услышать шаги.
Но больше не слышно шагов.
Не слышно. Видно далеко ушел. Может быть, сел на сером, сожженном южным солнцем, морщинистом камне и смотрит, опершись на руки, прямо в даль перед собой.