А кого-то может отпугнуть мерцающая зыбкость, иногда даже провокационная сложность философской и нравственной позиции писателя. Кому-то почудится, что здесь говорится о давно отошедшем, не имеющем отношения к сегодняшнему дню.
Но тот, кому небезразличны духовные терзания, кого не пугает труд души, без сомнения, не раз и не два вернется к этим страницам, почувствовав, что в не узнанном ранее, не прочитанном позже, открываемом только теперь Новикове, «есть свои оригинальные черты, есть неподдельное, незаимствованное одушевление». А это залог того, что будет прочувствована внутренняя связь всех произведений, являющих «разные образы одной души"[28].
М.В. Михайлова, доктор филологических наук.
ЗОЛОТЫЕ КРЕСТЫ
Роман
I
Вся в кружевах, прозрачная, тихая Осень любила эти долины и холмики. По утрам обходила их каждую и на каждый поднималась ровными неспешными шагами.
Вот подойдет она к дереву, постоит, опершись о прохладный ствол, погрустит — и золотые слезинки уже падают, ровно кружась; плачет осина крупными яркими листьями, легкий шум плывет от падения их по холмам и лощинам; частым дождем одежды свои золотые роняет береза, нет сил удержать безысходную грусть, воздух так редок и чист, и расплывается плачем закатный сон: минуло лето, лето — во сне; крепится — делает вид, что крепится — корявый дуб, но и его черед близко.
Серебряный шлейф одинокой души, осенней тоски, роняет вослед ей легкую, холодящую изморось, посыпает верхушки трав звонкими блестками. От одной былинки к другой паутинными нитями — мысли ее.
Днем на солнце Осень слабеет, дремлет в тени, но, освеженная сном, вечером снова выходит гулять.
Прозрачность осенняя всюду — в воздухе, в небе, возле самой земли. Прозрачность — у Анны в душе.
В целом доме сегодня одна. Гуляла, читала, немного работала — для брата делала копию со старинной гравюры, изображавшей Христа, и все это время мечтала; над миром подымалась мечта ее, а, может быть, и вовсе не так далеко, но и сама земля становилась иною — все линии были тонки и чисты, легкие образы реяли в четкой ясности воздуха. Белый Христос проходил над полями, струился над водами, касался краями одежды трав и деревьев, и в несказанной волне умиления клонились перед ним зеленые травы, устилая живой воздушный ковер под ступнями божественных ног; хрустальной мелодией вслед протекал просветленный улыбкой Его трепетный воздух; дышала земля одною общей душой, вот-вот только что найденной, вот-вот осознавшей себя.
Образ Христа Анна любила всем существом непонятной, ни с чем несравнимой любовью. Анна жила этим Образом — мечтала и думала часто о Нем, вернее, не часто, а постоянно, всегда, иногда сознавая, что это так, иногда забывая; но и забывая, неосознанно, все же тянулась вся к Светлому Лику. Христос завладел душой ее с раннего детства. Мечта о Христе — была вся ее жизнь.
Она у окна. Раскрыла его и пьет прохладный напиток близкого вечера. Сам вечер еще не пришел, но предвестники сумерек реют уже в затихнувшем воздухе. Бледные неуловимые тени, существа предвечерние, они ткут тишину, бесшумно скользя над верхушками дерев, над чуть задремавшей водой. Воды первые чуют их трепет и отдаются чарам неясным. И Анна их слышит: душа ее — чуткое озеро. В такие часы с глубокого дна встают затаенные образы и поднимаются над поверхностью, такие же едва сознанные, еле очерченные, но все же со слабым дыханием жизни, принесенным с собою оттуда, с глубин. И близко касаясь друг друга, плывут они над землей вместе с предтечами вечера.
Осень близко. Подошла к окну. Дышит Анне в лицо, целует глаза ее, около шеи гладит свежей своею рукой. Осень любит задумчивость душ.
— Девочка грустная… — шепчет она. Анна молча сидит.
— Дочь моя грустная! Опускает голову Анна.
— Люблю тебя с грустью твоей…
«Брат бы скорее пришел, — думает девушка. — Кто-то есть возле меня, но не знаю кто…Ах, это грусть!.. Откуда она?»
— В прошлом — твой Белый Христос. Умирает твой призрачный мир. О прошлом, минувшем сне твоя вечерняя грусть. Анна вздыхает. «Белый Христос, мой Светлый Жених…»
Сложила Анна молитвенно руки — невольно, совсем не заметив.
«Люблю я Тебя. Стремлюсь за Тобой…Одежды коснуться… След ноги Твоей ощутить, приложиться щекой моей… Белый струящийся Бог!..»
— Умер, умер Белый Христос!
Но Анна не верит, и по глазам ее знает умная Осень, что не верит грустящая девушка печальным, осенним речам. Если бы верила ей, если б узнала, что умер Он вправду — разве осталась бы жить?
И поспешно от светлого дома с резьбой отходит золотая Царевна. И мысли ее, все густея, следом плетут свою печальную сеть. На самый высокий пригорок всходит она. Садится и обнимает руками колени, и так сидит долго, и плачет, и шепчет что-то неясно и жалобно. И по всему откосу серебрится шлейф ее платья.
Близится вечер. Город внизу горит в море сгущенных алых и золотых лучей. Дома один на другом, загораются окна невиданным блеском, полнотой раскаленного солнца.
«Отходящий, закатный Бог!» — думает Осень, и все ниже и ниже ползут с холма белые острые иглы.
А город пылает. Тонким узором, смелым причудливым контуром из картона вырезал кто-то и наклеил на небесную даль силуэты далеких холмов и церквей.
Непохоже на правду. Этот город — греза, видение вечера. Опустился с небес или поднялся он из глубин земных — одинаково сказочный, одинаково что-то таящий в себе, недоступное людям, быть может, навеки.
И выше всех здании, тоньше и ярче их благовествуют над миром золотые кресты церквей.
Бесконечной печалью, последнею грустью томится душа на холме — Осень закатная, золотая Царевна.
— Зачем суждено мне быть Осенью? Зачем я знаю сама, что я — Осень? Зачем я — закат? — опершись золотою головкою на руки, вопрошает она без ответа.
Город потух, но светили, горели кресты.
II
Ставровы, брат и сестра, жили в своем особом царстве над городом.
Гора со скатами, холмами, долинками, полуразрушенные старые здания причудливой архитектуры — развалины бывшей когда-то здесь большой выставки, полусгнившие лесенки, буйный задор зеленых бунтующих варваров, бросающих небу победную свою дикость, заросших повсюду, дерзающих всюду; с размахом и мощью отвечает земля недолговечной попытке людей что-то создать здесь свое: легионы подземных червей, невидных, но жутких в своем слепом нашествии тайных микробов, полуживые, загадочно узловатые, скованные в своем напряжении змеи корней — все это точит, грызет, разрушает, подкапывается, перерабатывает в ничтожных, но и в бездонных, в неисчислимых глубинах своих, все, что попадется на их пути, родя первобытный земной чернозем, насытив его весь до последнего атома напряжением стихии своей, почти оживив его; эта черная грудь земли сама уже дышит, живет уже каким-то предчувствием жизни; оно разлито в ней, оно пульсирует, ища себе выхода, и кто поручится, что, исчезни все живое с лица земли, эта черная, необъятная, смутно напряженная тварь — не родит ли она сама, одна, одним своим затаенный напряжением сил, — нового мира? Не отрыгнет ли она вновь миллиарды червей, тех, что родили ее, что растворились в ней, как отдельные души в мировой общей душе? Много ли надо червю, чтобы снова стать, жить? И если живы в душе человека мечты о воскресении мертвых, то отчего невозможно и воскресение червей, мир червей, вселенная, которую насквозь всю пронижут они, проедят ее ходами и переходами своими, сгустят и переварят все благородные сущности мира до одной полудикой массы видимого хаоса?..