Вдруг Таня заметила между других редких и озабоченных пешеходов маленькую, смутно знакомую фигурку в платке. Девочка шла торопливо, несколько сгорбясь, несоразмерно были велики на ногах башмаки, фиолетовый денатурат держала она неумело, по-деревенски, опирая бутыль на живот. Подойдя ближе к Тане, девочка остановилась и замерла, потом хотела всплеснуть руками и едва не выронила посудину на панель.
— Барышня! Голубчики!.. — почти закричала она, и лицо ее засияло.
— Да разве ты здесь? — спросила, обрадовавшись Таня.
— Давно уж, с Успенья. Нас тетка Маръяна сюда предоставила. У маманьки живу, на Серпуховской.
— У какой у маманьки?
— А мы так хозяйку зовем. Сердитая!.. Ежели скажешь: Катерина Петровна сейчас за виски! Ты меня, говорить, за маманьку должна почитать.
— Да кто она, барыня?
— Не-ет, — протянула Груня, с горестным каким-то недоумением, и словно запнулась; потом поставила спирт, помолчала и, сжав узкие плечи, прибавила:
— Я не пойму, барышнев много и всех зовут барышнями, а хозяйка ругается: я, говорит, всем вам маманъка.
— Послушай… — Танины щеки вдруг побледнели, она начинала догадываться. — Послушай, а ты… ты тоже за барышню там?
— Что вы, что вы!.. — Груня теперь без опаски взмахнула руками и закраснелась, в глазах отразился испуг. У них гости, вино, Бог знает что!
— Нет, нет… — сказала с внезапной решимостью Таня. — Тебе там нельзя оставаться, ты не ходи туда больше, я тебе место найду, там можно пропасть.
— Барышня, милая… За ради Христа! Да только… страшно. Боюсь. Нынче маманька хмельная легла, с утра послала за этим. Боюсь, не убила бы.
— Перестань ее так называть. Хочешь, вместе со мною пойдем?
— К ней? Ой, ни за что! — Груня даже укоризненно, по-бабьи, покачала при этих словах головой, как мудрая и понимающая перед неопытной в житейских делах милою барышней.
— Ну, тогда погоди, — и Таня дала ей записочку. — Это мой адрес, недалеко. Ты будешь жить вместе со мной. Я уж устрою. Нам как раз нужна девочка.
Груня поблагодарила, обрадовалась и побожилась прийти нынче же вечером, потом подхватила бутыль и почти побежала по обветренным плитам моста, ветер трепал ее легкую юбку над белыми шерстяными чулками. Таня еще постояла, посмотрела ей вслед, вздохнула, подумала и пошла не на курсы, а прямо домой — предупредить.
VII В маленьком флигеле по Левшинскому переулку, где Таня снимала у Кропотовых комнатку, застала она Васину мать в хлопотах и тревоге: Вася к завтраку не возвращался, утром слышны были выстрелы и в городе вообще беспокойно. Таня тоже заметно встревожилась. Только теперь сообразила она, что, действительно, было пустынно на улицах, а лица встречавшихся были сурово нахмурены или тревожны и вопросительны; пожалуй что, слышала даже и выстрелы, но в отдалении, значения им не придала.
Людмила Петровна, в крохотной кухне с холодной плитой сама готовила суп, огнедышащий примус — «бесплатный работничек, или гордость семьи», как называл его Вася — бойко гудел под кастрюлей, стремясь охватить ее пламенной желто-зеленой своею ладонью; деревянного из Чудова ложечкой снимала Людмила Петровна жидкую, все накипавшую пену. Таня стояла в дверях из передней, не раздеваясь, Людмила Петровна таила глаза, но и виски ее, видные Тане, желтые, с сетью морщин, были заплаканы; Танино сердце сжималось.
— Так девочка эта придет, я хорошо ее знаю, — говорила она между тем. — Я рада и за нее, и за вас. По крайней мере, хоть вы не совсем будете дома одна.
— Да, да… — отвечала Людмила Петровна, — не буду вовсе одна.
Таня тайные мысли ее поняла: в срыве негромкого голоса, в косом движении плеч.
— Людмила Петровна, — сказала она, — заприте за мной, я пойду и узнаю про Васю у Званцевых, не там ли он задержался.
Когда уже Таня прошла по коридору к наружным дверям, Людмила Петровна окликнула ее из передней.
— Танюша, — сказала она, — дайте я вас перекрещу на дорогу.
Танино сердце забилось; она поняла томления матери, и только сейчас и ее самое охватила тревога. Под мелким таким непривычным крестом припала Таня на сухонькую грудь Васиной матери и выбежала поскорее за дверь, она не любила, чтобы ее кто-нибудь видел — в расстройстве чувств.
На дворе было пустынно. Обычно возилась неугомонная детвора из подвалов, смех, говор и плач, чередуясь, не затихали; сейчас никого, словно бы вымело. Но, обогнув большой дом, увидела Таня знакомые детские головы — как стайка шмелей, облепивших чугунные прутья ворот. Калитка была на цепочке, однако же можно было пролезть.
— Не ходите на улицу, барышня Таня, — скачала знакомая девочка. — Там дюже стреляют. Швейцар никому не велел выходить, знать и калитку прикрыл.
Ничего, — ответила Таня и, улыбнувшись привычной улыбкою, продвинулась между холодных шершавых полос.
По переулку спешили еще отдельные пешеходы. «Говорят, начнется по-настоящему в два», — поймала она чью-то отрывочную, наспех брошенную фразу. Близко стрельбы пока не слыхать, но на углу, вместо милиции, с винтовками, два бородатых солдата, вид у них сумрачный, хмурый; однако же никого не останавливали. Таня торопливо пошла вниз по Пречистенке; погода переменилась: дул ветер, морозило, воздух стал колким и резким. По пути она кое-что теперь вспоминала, сопоставляла, выходило тревожно. Вася, конечно, был весел и ровен, как и всегда, ушел с какой то обычною шуткою, но Таня поймала себя на беспокойстве: силилась вспомнить последнее Васино слово и не могла. Какая была в этом особая важность — Таня сама ясно не понимала, но сердце стучало, однако же внятно: а что если это и впрямь последнее слово, и Васина речь для нее оборвалась… навсегда? Не морозным, прохладным, а изнутри обжигающим, жарким румянцем покрылись Танины щеки: она ускорила шаг.
У Званцевых дверь открыли не сразу, даже, как Тане почудилось, с какою-то, ей непонятной, опаской.
Сверстница Тани, Оленька Званцева, стояла на полпути деревянной, ведущей в дом лесенки, накинутая на плечи беличья шубка полусползла, и девушка перехватила рукою края, на узком мизинце ее кровавой, набухшею каплею ник из перстенька альмандин. Таня с трудом от него оторвалась и подняла глаза на подругу — та говорила:
— И Вася был… да, по утру. И Никодим, и оба ушли. Торопились. Не знаю куда.
Таня слушала, и странное, странное состояние ею овладевало. Слова доходили до слуха как бы издалека, и как бы издалека виделась самая жизнь. Что-то произошло, как до берега внезапной реки, непредугаданной, дошла на своем пути девушка Таня. Эти слова — как невнятный гул волн, забила ответно в ушах и беспокойная кровь. А выстрелы — да, теперь и они явственно были слышны — как отдаленные раздельные скачки водопада. Вася же… раз он не с ней, то нигде в ином месте, как в самой этой кипучей пучине, и где его пристань, на этом или на том берегу… и выберется ли? И все видит Таня теперь по-иному. И Оленька… нет, это одна только видимость, что московская девушка в беличьей шубке полуоперлась на перила, это он сам, такой же, как Таня, загнанный стужей и непогодой зверек: вот она уцепилась цепкою лапкой за сук, и капелька крови готова ниспасть в стремнинные воды. Да, Никодим… это ясно… бедная Оленька: он не вернетсяА Вася?
У Тани смутно плыло в ушах, безмолвно схватила она Оленькину захолодевшую руку, и та ее поняла. Еще через минуту Таня была снова на улице. Бежать и отыскивать было нельзя: она и не знала, куда ей бежать, Вася оставил ее на берегу.
Больше всего было похоже на колкий, прямо хлещущий дождь; стрельба началась, как бы сама собою возникла из ледяного морозного ветра, свистело вдоль улицы и из переулков, и как в непогоду бегут, подняв воротник, редкие люди бежали, гонимые ветром и страхом, одежды у всех одинаково были похожи на лоскуты мерзлых плащей, колко и сухо жестянками били они по ногам. Иные из беглецов пытались укрыться в парадные входы или в ворота, но двери все, как по волшебству, были уже на запоре. Однако ж никто и не ломился, и не кричал, и тишина, где человек онемел, исполнена была вся целиком жуткого свиста.
Таня не стала бежать, все внутреннее состояние ее было иным: тело улегчено, почти невесомо, душа же… странно сказать — и она горячею пулею сжалась, ровно в стремительности своей рассекавшею знойный мороз. Куда? О, если бы знать!..