Смутно расслышала Таня два-три у самого уха грубые, однако ж остерегающие оклика; кто-то схватил за плечо, толкнул за колонну у института; на минуту запахло свежею кровью и мокрой солдатской шинелью, Таня ясно не разобрала, не разглядела. Только покорно она обождала и двинулась дальше. На углу Еропкинского рыли окопы какие-то мальчики в рыженьких кепках, окуренные уже в пороховом дыму, похожие на трубочистов или на угольщиков, откуда возникшие — трудно понять, тащили щиты, срывая их с окон у магазина, набивали мешки землею, опилками, драной рогожей из погребов; существа эти двигались среди бела дня, подобные привидениям, ловкие и угловатые одновременно, без единого звука: инстинктивная экономия сил! Таня быстро прошла мимо них, но на секунду остановилась и поглядела. Они были близко и далеко, похоже, как если б в дешевеньком балагане глядела она на панораму в круглое, напоминающее иллюминатор на пароходе, стекло. Это ли бунт, или восстание, или, может быть, опять революция? И кто они: это ль враги?
Таня не углублялась, не понимала, но, обогнув кукольную тесемочку баррикады, пошла она теперь тише по опустевшему своему скромному переулку и когда в полузабытьи добралась до ворот и достучалась, чтобы открыли, и увидела во дворе тихий свой флигелек и окна со шторами, она поняла, что не борьба и не восстание — для женской души ее, только что разомкнувшей объятия и их не успевшей сомкнуть, другой был и только один страшный вопрос: Вася… останется ль жив?
Внезапно открывшееся перед ней роковое, там, на лесенке с Олей, было как ключ, круто, стремительно взвинтивший пружину ее бытия: сердце захолонуло, все линии жизни перекрестились между собою, перспектива исчезла, и на минуту ей показалось, что и она в этом свисте стихий как отдельная воля, что и ее распахнутая грудь с Васею рядом, что и она — на баррикаде! Но эта минутная на углу остановка, эта странная, как в полусне, такая простая и именно оттого явь, столь фантастическая, сразу ослабила волю, что-то опало в душе, с недоуменною жалобой отходила спираль, таяло сердце, и только немым угольком, не переставая, горела в нем боль. У самых дверей Таня и вовсе поникла, едва успев позвонить.
VIII Не таковы и герои мои, из скромных скромнейшие, и самый исток повествования нашего, конечно, не тот, чтобы здесь и сейчас живописать грозную эту неделю, что долго не разрешавшейся тучей нависла над старой Москвой, для этого еще впереди — и время, и срок. Но, как всегда и во всем: не только стихии и бури, но и трава под дождем, и под опрокинутым ливнем цветы, и не герои одни и героини, и мученики, но и та же всегда налицо, сама себе равная, неумирающая малая жизнь, что в суровые эти и страшные дни затаилась в невидных своих уголках.
Жители старых домов в бесчисленных переулках округи, мансард и подвалов, отрезанных равно и от всего необъятного внешнего мира, и от ближайшей к ним мелочной лавочки на углу, где еще можно бы было достать в газетном пакете пару-другую картофелин или горсточку луку для супа, от обеих этих причин страдали равно; судили они и рядили, и волновались в невольном своем заточении и о восстании, и о подходящих якобы с юга казаках, и о возможной резне, и между тем хлопотали о том, чтобы добыть, наскрести хотя что-нибудь для грядущего нового дня — детям, близким, себе. Сидели без хлеба и керосина, и без газет, без хотя бы случайной радостной весточки о тех из своих, кто не дома, кого железная дверь захлопнула там, где застала: на службе, в отъезде, в гостях…
К Васиной матери, не раз и не два, было нашествие из главного дома — людей, дотоле вовсе ей незнакомых; во флигеле как-то казалось и тише, и безопаснее, не так уж стучало дробным горохом по крыше, над головою в ночи не так удручающее гудел бомбомет.
Но однако ж гудел он и здесь, как гигантский стремительный шмель пролетая над домом. Промежутки полетов не были ровны, но как-то угадывались; в одну из ночей насчитали их ровно двенадцать. Электричества нет (тушили и в девять, и в восемь — из осторожности). Таня сидит на диванчике, одна, уже странно привыкшая к новому быту Людмила Петровна легла, но слышно — не спит; Таня придвинула ей шкаф от окна: залетевшим осколком — утром разбило стекло. Но не оттого вздыхает и окликает Таню время от времени Васина мать, но не из боязни и страха не спит сама Таня… В Васиной комнате все ей знакомо до мелочей, темно, но и впотьмах слышит она и чувствует самые веши, и они как бы ждут. В углу у окна письменный стол, ни единого нет огонька за темными стеклами; Таня сидит не шевелясь. И вот за окном краткий, привычный уже, да оттого не менее призрачный свет; две-три тополевые голые ветки колыхнулись в отсвете, тускло и узко блеснула крыша сарая; немного секунд — и будет удар… это как молния. Таня привыкла и днем: вдруг в полосе холодного солнца, пересекая роинки комнатной пыли — косая с уклоном, быстрая тень… и это снаряд.
От мыслей и дум Таня устала, тревога и напряженность не ощущались, сделавшись как бы обычным ее существованием. Долго она между другими разными мыслями не понимала: отчего не сказал, почему не позвал ее вместе с собой?.. И вообще… как мог оставить? Но любовь не даром, однако, ежели это любовь — полноценна: да я люблю человека, — так на диване, поджав под себя захолодевшие ноги, думала Таня, и от гордого счастья сердце ее билось неровно и крепко — и я не хочу посягать на него; каждый по-своему, и, как у меня, всякое движение мое, думаю я о том или не думаю, связано с ним и им освещено, так и у Васи, милого друга, все, что ни делает и как бы оно ни называлось, всему одно только имя — любовь. Милый мой… сохрани тебя Бог! Я знаю, и в эту минуту, где бы ты ни был, ты, Вася, со мной! Видно — так надо. И я не хочу, даже издали, даже капелькой мысли неподходящей тебя ослаблять.
Таня плакала тихо и, сама не зная того, улыбалась.
И еще одна тягота лежала на Тане. Был вечер первого дня, а, бытъ может, и поздняя ночь: Таня забылась. Но вот откинула голову, прислушалась, и в полудремоте отчетливо ей показалось, что за стенами ветер шумит в старом саду, и скрипят на ветру старые яблони, а рядом, в конюшне переступают копытами неспящие кони. Откуда бы это? Таня насторожилась: дыхания нет. Вася… Нет, Груня… Где же она? Таня быстро, несколько раз мигнула глазами, очнулась. Но с этой минуты тревога ее была и за Груню, где-то в потемках души смутно связалось новое это ее беспокойство с той стародавней, невнятной тревогой, когда она после мушиных памятных похорон, сестры и Груня — спали в амбаре. О, давнее, точно во сне, теплое детствоБедный маленький принц, в какую трущобу попала она!.. А что если… Груня? Ведь ей побожилась прийти сегодня же вечером. И на всю ночь мысли о Груне и Васе переплелись между собой неотрывно.
Но Груня была молодец, и ее вступление в дом вышло веселым, нечаянным, даже почти необычайным. Не в этот, а на другой, унылейший вечер с черного хода кто-то царапнулся. Людмила Петровна побежала сама поглядеть и, когда откинула с двери крючки, увидела перед собою веселое круглое личико; от беготни и от мороза, от счастья, что добралась, и еще от сдержанной гордости за таинственную свою ношу под мышкой, девочка была почти хороша.
— Я к барышне Тане, — сказала она, кладя свой мешок у дверей и быстро перехватив сверток из-под руки. — Дома они?
— Ты — Груня?
— Да, да…
На этот короткий, веселый ответ вышла и Таня: — Ну, слава Богу, теперь!
— С Груней они расцеловались.
— Как же ты добралась?
— А ничего… — ответила Груня, смеясь: мокрым, в тепле оттаявшим пальцем провела она по губам, как делают бабы, и уголки крепко обтерла. — Барышня, а по глядите-ка, что я вам принесла. Нет, вы поглядите только… — быстро затараторила девочка, с живостью разворачивая сверток; он у нее соскользнул, и она присела на корточках на пол. — У, какой миленький, у… хорошенький… Это, барышня, вам, честное слово вамНасилу доволокла.
Таня с изумлением увидела небольшого, кругленького, чисто опаленного поросенка; он лежал на коленях у Груни, как малый ребенок, острые зубы его прищемили нежную, желтую кожицу губ. Девочка снизу смотрела на барышню, а лицо ее было залито восхищением, она наклонилась к своему сокровищу и неожиданно поцеловала его в толстую шейку.