Выбрать главу

— Ну что ж, ты — домой? А дорогу найдешь?

— Нет, я с тобой, — сказал Ленька.

Он поднял глаза на Никандра и удивился. Тот глядел весело тоже. И только сейчас Ленька заметил, что мешок за спиною брата не был пустой, в нем что-то завернуто.

— Нет, я с тобой, — повторил уже просительно Ленька.

— Ну, а со мной, так пойдем. Только не будь дураком, я тебе уж приказывал.

— А что это там? Что тебе дяденька дал?

— А не твово ума дело. Помалкивай знай.

— А он злой или добрый?

Никандр ничего не ответил и зашагал но дороге. Может быть, он ничего и не слыхал.

V

Когда Катерина дошла до поворота к Алеше и увидела кустики уже желтеющей таволги, набросанные по бокам узкой тропинки, она тотчас догадалась, что это Ленька тут завтракал. У нее мелькнула надежда, что они оба пошли мимо Алеши и могли там задержаться. Она повернула на тропку, ускорила шаг. Тропинка шла, изгибаясь между стволов; молодой зеленый подсед порой застилал ей дорогу, ветви орешника, как полусбегала оврагами, били ее по лицу. Порою с пригорка открывались в просветах верхушки дерев, лежащих внизу, солнце лежало на них, и сами они, чуть поколыхиваясь, говорили душе о покое и мире. Тут бы остановиться, умерить Дыхание и тихо забыть о беспокойном, о человеческом. Но Катерина ничего не замечала вокруг, не замедляла шаги, а на против того, и вверх по откосам карабкалась, как молодая коза, гонимая звуком рогов. И в том беге как многое в ней всколыхнулось!

Разнолистная зелень лесная, мягким потоком лившаяся в широко открытые зрачки Катерины, и невнятная древесная молвь, и еще более нежная под стопами ее молвь травяная, обе ласкавшие уши, — все это мягчило и омывало, приуготовляло к чему-то… И самое беспокойство ее и тоска сделались шире. Правда, стоял и всюду мерещился ей белоголовый сынок, но сколько еще вокруг него образов всколыхнулось в душе! И это, конечно, уже от быстрых движений и от разгоряченной крови, заигравшей на бледных щеках, порою не Катерина, мать и жена, да еще и несчастная мать, а жена неудачливая, не тридцатилетняя женщина в темном платке, а цеплялась за ветки, подтягиваясь, и, безраздумно сорвав прохладный кленовый листок, прилагало его к пылавшей щеке другое совсем существо, горячий конек, подросток Катюша, где-то, казалось, навеки потерянная… а вот отыскалась — в лесах!

Как ветки, мелькали отошедшие дни и года, но и мелькая, не исчезали, а вот появились опять, как бы живя неизменно, пребывая во веки веков, отдельные и неразделимые, вовне и внутри.

Завидев Алешин шалаш, с самодельной трубою, дымившею синим дымком, Катерина остановилась, прислушалась. Ничего не было слышно, только синица пела в кустах, да на огороде за изгородью взволнованно глухо клехтала наседка, созывая цыплят. «Цыплятки-то ранние», — с внезапною материнскою нежностью подумалось о них Катерине, но тотчас и забыла.

Поляна цвела перед ней разнотканным ковром. Цветы были нежные, райские. Алые капли гвоздики, воздушные на тонких стеблях колокольчики, шелковистая дрема, похожая на ветерок, заплутавшийся между травы, ярко блиставшие, подобные белому дню, головки пупавок, раковые шейки метелками, напротив того, умерявшие свет тихой своей фиолетовостью, желтые лютики, чем-то напоминавшие пасхальные свечи в весеннюю ночь, и, наконец, у самой земли, разноцветные стайки анютиных глазок, похожих на маленьких девочек в ситцевых платьицах…

Было отчасти похоже на сказку, как если б от бури времен густою стеной безмолвного леса был отгорожен, украден от жизни кусочек ее, островок, живой и горящий, но не сгорающий, а пламенеющий тихо, как купина, в тихом своем отъединении.

Катерина невольно, сложив два перста у сердца, перекрестилась. Было движение это не больше, как если бы бабочка, прогретая теплым лучом, легко шевельнула крылами. Она его я не заметила, но тихая теплота, как после причастия, ее охватила, Катерина пошла между травы, сама не понимая, как она была теперь приготовлена — ко всему.

Алеша что-то варил у себя в котелке, неопределенно душистый пар стоял в шалаше, самодельная печка с прикрытою дверцей глухо потрескивала. Деревянною ложкой снимал он с поверхности супа желтоватую пену, как если бы перетапливал мед.

— Здравствуй, касатка, — сказал он, обертываясь. — Сядь, посиди. Ладно ль готовлю?

— А из чего?

Тут всего помаленьку, — ответил Алеша, — у пчелок украл. Травы, цветы, березовый лист. Березовый лист от ног помогает, на ноги стал ослабевать. А что ж своего не взяла?

— Его и ищу, — отозвалась Катерина, — С Никандром ушел. Не знаю сама, как отпустила. Думала, не у тебя ль.

— С Никандром? Так, так… А далеко ль ушли?

— В город надумали. К Маланье, в Москву. За хлебушком.

— Сядь. Ты, я вижу, бежала.

Катерина чуть отошла, послушалась, села на пень. Это не был обрубок. Когда-то, грозою испепеленный, стоял тут огромный развесистый дуб, надо всею поляной один. Алеша его обпилил, обровнял и заключил в свой шалаш. Корни его и ныне покоились где-то на глубине.

— Хлеб — дело святое, — сказал старик и замолчал.

Лицо у него было усталое, тени легли под глазами, но движения были легки. Рука его, цепкая, маленькая, проворно работала ложкой. Можно было подумать, что он о Катерине забыл. Молчала и Катерина.

— Да только что хлеб городской… около этого хлеба много греха. Откушай со мною, — опять обернулся Алеша.

Он схватил котелок прямо руками и быстро его почти перекинул на стол.

«А говорил, ноги ослабли», — невольно подумала Катерина, глядя, как живо он поворачивался.

— Что ты глядишь? — заметил старик. — Оттого что, всем говорю: живите природно. А и самая смерть, она тоже природная, легкая. Возьми там себе.

Катерина вынула из стенки ложку, заткнутую ручкой в солому, привычно обтерла ее внутри большим пальцем и присела к столу.

Суп был душистый, кидавшийся в голову, немного пьянящий. В нем попадались сочные мягкие стебли какой-то травы, напоминавшей горох, на ложке бледно сквозили золотистые жидкие капельки масла. Алеша сказал:

— А это пчела не взяла, сама мне оставила. Как пойдешь, захвати, у меня их довольно, орешков. Зимою насобирал.

Катерина сидела будто во сне, странная слабость ее одолевала. И надо б идти, и не встать. Так бы сидела, ждала… чего.

А Алеша будто читал в ее сердце.

— Видишь, касатка, хочешь — сиди, дожидай. А не хочешь сейчас, после придешь. Тут хорошо поджидать. А что он ушел мимо меня, то, видно, судьба. Одному написано: есть, — а другому: едомому быть, жертвою пасть. А без жертвы мир не окупишь. И сладко, скажу тебе, жертвою пасть.

И как непонятен был суп, но сладок, душист, и хмелем охватывал грудь, так были мудрены слова старика, и так они были просты и опьянительны.

— А тот человек… (Катерина уже догадалась: Иван Никанорыч!) — тот человек… лукавый он есть и маловер. Добру не научит и правду не скажет. Но только, заметь, и без таких мир не стоит. Черное и белое в мире, оно перемешано, будет срок — отберут.

— А чем-то я, видно, грешна, — сказала как бы себе Катерина.

— Судьбою грешна, — ответил старик, — судьбою грешна, а больше ничем. По глазам твоим вижу. А этак-то лучше, чем от себя. От себя — отвечать трудновато. А что возложила судьба, то неминуче нести. Потому отвечаешь за всех. Кто сам неповинен, тот в первую голову и отвечает. Ибо виноватым-то, видишь, касатка, одним им не оправдаться. Надо подмогу держать.

Катерина ушла от Алеши, унося с собою несколько горсток липовых мелких орешков, он ей дал наставление, как их толочь и отжимать.

И еще уносила она эти слова, точно за ними и шла, бежала сюда, а с нею и в ней бежала ее короткая молодость, сначала такая гремучая, вольная, как студен и гремуч ключ по весне, а потом шелестящая, тихая, в молитвах, в покорности, как воды реки у невысокой, у белой, у монастырской стены и еще та, как пришел человек, высокий и бородатый, и край бороды будто прислал, а в глазах его омут, и голос из омута, и как ей о детях сказал, и как встала, пошла в его дом. Затем ли она торопилась, чтобы услышать эти слова, которые были как ключик ей, чтоб отомкнуть последнюю дверь? Должно быть, что так.