Выбрать главу

Когда Ленька поел, сразу усталость его затомила, он покачался немного, зевнул, сладко зажмурился и, ничего не соображая, сначала прилег головой, а скоро потом и прямо уткнулся в колени старушки. Смутно ему, как засыпал, показалось, что от нее пахнет сухою просвиркой.

Должно быть, не раз он просыпался, но плохо соображал. Под вечер он заворочался и в полусне попросился на двор, сознавая, должно быть, что просто встать и пойти было нельзя. Женщина тоже дремала, тогда он ее потянул:

— Мамка, на двор!

Она догадалась, кое-как оба пробрались к окну, и она Леньку в окно подержала.

Но и это тотчас Ленька заспал. А когда пробудился, как следует, было вовсе темно, кругом стоял сад, но разговоры между стоявшими шли; воздух стал за ночь гуще и тяжелей, но из окна несло холодком. Из-за спин и мешков большая звезда глядела оттуда. Ленька поежился и приподнялся, но спину ему разогнуть не удалось, кто-то еще втиснулся рядом. Ленька ощупал руку, мешок, волосатую голову… Это Никандр — Сердце его заскакало от радости.

— Спи. Тебе холодно? — с полусна отозвался Никандр.

— А как ты нашел меня? Откуда ты взялся?

— В окошко залез. Тут была станция. Я все окликал. Сказали, ты тут.

Никандр сидел, низко согнувшись, окинувши плечи мешком.

— Возьми и себе. Там очень холодно было.

Ленька нащупал мешок и укутался, сразу ему стало тепло и хорошо. Засыпая опять, он еще что-то вспомнил. Но это было уже неприятное, и ему бы хотелось узнать, что это неправда.

— А что насчет солонины… там говорили… ведь этого не бывает?.. Это нарочно?

Никандр ничего не отвечал, и у Леньки перед глазами поплыли тем временем желтые и золотые круги, потом очень скоро они обернулись, как медовые лютики, а он ходил между них и старался лизнуть языком. А еще погодя, мать перевернулась на войлоке, приподнялась и его перекрестила. Сказала: «Спи, спи, мой белый барашек!» А он хотел от радости ножкою дрыгнуть, да только что некуда было.

Скоро заснул и Никандр, но сны его были, верно, другие. Вспомнил он перед сном, как на той станции, где побежал отыскивать брата, та самая женщина, что Леньку ему подтянула, упала, оборвалась, и как блестела темно, когда ее вытащили, на месте падения — темная кровь…

VII

Было еще раннее утро, когда снова в вагоне все зашевелилось. Серые лица, зевота, мешки и корзины, спины и сапоги — все это дымно зарозовело в розовых ранних лучах. Руки и ноги потягивались, щеки и шеи хранили узор от прутьев корзин, от веревок, от грубого шва на соседней поддевке, заменявшей подушку, а занемевшая за ночь шершавая пятерня проходила зубцами неповоротливых грабель по всклоченным гривам, напоминавшим валы рыхлого сена. К разговору была неохота, кое-где возникавший и обрывавшийся говор походил на бормотание с полусна одного человека, имевшего множество копошащихся членов и одно общее им, безобразное тело, ленивое и неуклюжее, пузырчатое и шишковатое, кем-то зачем-то шмякнутое на дно этого ящика, с надсадой и явным неудовольствием влекомого через беспросветную ночь между полей и лугов, овеваемых ветром. Такая же за ночь свалялась у всех одна и душа, клокастая, серая, малооформленная. Душа без надежд и желаний, душа, столь забывшая их, как если б и вовсе не знала, душа без горизонтов, как и тело ее — плотно забитая в мусорный ящик под номером.

Но все же лучи розовели, и утренний в окна повевал ветерок, и понемногу отходили к владельцам ноги и руки, уши, носы. Найти свои члены, собрать себя воедино и ощутить, что ты есть какой никакой человек и отдельность — это событие, равное чуду рождения, даже его, может быть, превосходящее; воспринималось оно, правда, попроще, но все же была в нем отрада, пусть только животная.

Для мужской половины, кажется, первым таким оформлением из общего чудища было скрутить и задымить все ту же огромную пушку — у себя с огорода — из дикого зелья, едва ль не единственного, что особенно крепко сварило на зное свой чудодейный состав. Надо иметь, поистине, медную глотку, чтобы, разок затянувшись, не упасть тут же на месте, но благо тому, у кого оная глотка в наличности. За ночь одеревеневший и изголодавшийся рот с жадностью обволакивался едкими клубами дыма, отъедавшего сонные накипи. Кашель и харканье покрыли собою все звуки.

Но это было только началом, первым салютом восходящему дню. Другая потребность, тут же на месте, при солнечном свете, невыполнимая, заставила две вереницы людей, одну еще только туда, другую обратно, ломиться друг другу навстречу. Путешествие это, чудовищное само но себе, а изредка и костоломное, совершалось при непременном и непрерывном обстреле с боков. Крупная брань перемежалась при этом с насмешкой, порой доходившей до виртуозности. И если нужно было иметь, поистине, ременные уши, дабы перенести раскаты той брани, уже не трехэтажной, как по старинке определяли, а по-современному если сказать, небоскребной, ибо она задевала и самое небо, и в отборных ругательствах поносила не только земную родимую мать, но и саму Божию Матерь, — то шуточки и прибауточки, казалось, разве лишь тешили сердце, ибо была в них, пусть первобытная, по жажда художества, творящего образы.

Подобные древнему хору, в развивавшемся действе стояли один перед другим два между собою соревновавшие стана: мужская особь метала стрелу в проходившую женскую, и женская особь — в мужскую. Тема была ограниченная, но мастерство неисчерпаемо. И если все это в жизни выносим на каждом шагу, должна стерпеть и бумага. А из песни слова не выкинешь, хотя и подберешь поскромней. Не выкинешь, ибо каждое слово на месте, если оно приоткрывает собою особый, свой уголок…

……………………………………………………………………….

— Тетка! ай, тетка, кувшинчик-то твой, знать, продырявился… Гляди-кась, течет!

— Эй, осторожней! — отзывались из бабьих рядов. — Самовар, знать, несут, крантом вперед. Хорошо ли завернут, а то, неровно, подружки, ошпарит!

…………………………………………………………………

Поколебавшись, опустим, как и еще поживописней и повеселей перекликались наши кукушки и соловьи, а вдохновение их не иссякало, покуда и самый поток, наконец, не иссяк.

Опроставшись, оправившись и покурив, надо позавтракать, и, помаленьку, осенив по старинной благочестивой привычке чело крестным знамением, принялись за еду. Те кто везли, в дороге и от избытков, для себя не скупились. Голодные глухо покрякивали и норовили не видеть. Никому не пришло даже в голову что-нибудь им предложить. Одна только старушка, от которой шел запах просвирки, пожевав-пожевав действительно напоминавший просвирку белый сухарь, достала еще из мешка целых два. Один дала Леньке, другой задержала.

— А это кто ж тебе будет? — спросила она про Никандра, и, услышав, что это был брат, дала и ему.

Оба они, не поблагодарив, взяли по сухарю и начали есть. Однако, Никандр толково ей рассказал, на расспросы, куда они едут, и про Маланью, и что живет она в переулках возле Смоленского рынка, и сам расспросил, как им пройти. Ни переулка, ни номера дома, кроме того, что дом был кирпичный и двухэтажный, он хорошенько не знал.

— Как же вы так? Мало ль в Москве кирпичных да двухэтажных? Я и сама в таком доме жила, теперь перебралась. Как помер сынок, со внучкой в подвале живу. Такая же вот, седьмой годочек пошел.

— А, может быть, бабушка, это тот самый, — оживился Никандр, — где ты жила. Не видала ль там девку, в розовом платье, такая она толстомордая…

— Что ж ты так о сестре?.. Нет, я живу недалеко, а только что на Плющихе, Седьмой Ростовский, около церкви. Коль сестру не найдешь, заходите. Хлебушка дам, передохнешь. А над церковью образ чудесный. Тогда поглядите. Прямо тебе — дух на крылах, слева посмотришь — Иисус, а с правой руки сам Бог Саваоф.

Подъезжали к Москве. Ленька добрался к окошку. Город лежал перед ним как нарисованный, и только на солнце тепло золотились далекие главы церквей. Он уцепился рукою за раму и высунул голову, ветер взвил его волосенки. Он засмеялся и вытянул руку, растопыривши пальцы. Ветер упруго толкался в ладонь, Ленька его начал ловить, хватая в кулак и откидывая. Это было приятно. Вдруг с шумом и грохотом что-то надвинулось, прямо в глаза, и с тою же режущей быстротою исчезло. Ленька едва успел убрать голову, а то бы отрезало. Не сразу он выглянул снова и увидал убегавшие легкие стены моста. Оказалось, что вовсе не страшно. И он опять начал ловить и кидать своею больною рукой, как птичка, в ладонь трепавшийся воздух. Но скоро потом стали мелькать заборы и здания, громады заброшенных фабрик, и Ленька забыл обо всем, едва успевая, только что проводив глазами какую-нибудь много саженную вывеску, откидывать голову снова вперед на новое пролетавшее диво.