Выбрать главу

Те же пирожные в изобилии поглощали и сами бабы-молочницы, рукавом обтирая запенившийся на углах их губ розовый крем, а заодно захватив и толстую красную щеку, облитую потом. Мальчики тут едва протеснились, также сразу вспотев от давки, жары и от извинительной жадности, ничем не утоленной.

Но и дальше не стало просторней. Сплошною толпой, как узкий мосток, был залит тротуар. Встречные волны с трудом одна проникали в другую, кто-нибудь постоянно косо летел на мостовую. Тут были сласти: сахар кусками, ирис, подсолнухи, миндаль и какао, изюм, шоколад и конфеты в бумажках, толстый урюк. Продавцы — девчонки, старухи, мальчишки — жались у стенки, готовой обрушиться. Порой кто-нибудь из папиросников, рассеянных всюду и в самые уши зудивших, как комары, свою однотонную песню, скрывался в пролом, и к застарелой, из окон льющейся вони присоединялась, как крепкая эссенция, влитая в уксус, свежая струя густого и теплого, слишком знакомого запаха. Ленька с Никандром дело это тотчас сообразили. Один за другим юркнули туда и они. Там было мрачно и затхло, промозглая сырость их охватила. Но это нисколько не помешало им выполнить долг, и, сделав необходимое, с новою бодростью, они, облегченные, вышли снова на свет. И когда вылезали, обоим им показалось, что это Маланья.

Правда, они разглядели одни только ноги и желтую кожу на них, зашнурованную чуть не до колен, но раструбы ботинок шли столь широко, как могла на свете распространиться одна только девка Маланья. Высокий подол, как вылезали, хлестнул их по глазам, терпким и пряным, раздражающим запахом ударило в нос. Никандр чуть не схватил за подол проходившую, но в тот же момент на него натолкнулся пожилой господин, несший, откинувшись, легкий полок на груди, заставленный сплошь небольшими коробочками. Он был прилично одет и, резво и рьяно, не переставая, выкрикивал:

— Сахарин настоящий, американский! Кристалл!

Зыбкое его сооружение, от неожиданного толчка между худых колен, заколебалось, он пошатнулся, еще кого-то задел, две дамы в черных вуалях, неспешные, неприспособленные, сорвались на мостовую, крыло у одной от вуали зацепилось за гвоздь на столбе, а в шляпу, сорванную этим рывком с головы, заехала, как лошадь в ворота, толстого пирожника рыжая осанистая борода. Произошло всеобщее замешательство, во время которого Никандр получил в спину изрядный пинок, а Леньку презло щипнул кто-то за ухо. Но оба они и тому были рады, что отделались дешево.

Однако же время было потеряно, Маланья ушла.

Теперь перед ними открылась другая картина. Это был базар вещевой. Не хватило бы времени не только что все поглядеть и осознать, но просто назвать и перечислить всякую дрянь, которая здесь была наворочена или, пожалуй, напротив того, любовно и бережно разложена и расставлена у ног этих привычных уже и заядлых, новых торговок. Но были тут и из тех, кто приносил последнее платье, и последнюю куклу, потихоньку сворованную у своего же ребенка, и золотой маленький крестик на тонкой крестильной цепочке, нынче поутру снятый с груди.

Там, по ту сторону, царила еда, и крепкая брань, и деловитый смешок, там неуклюже, наперебой, работали мускулы и языки, и если не будущим, то настоящим — жили непритязательно, грубо и сочно. Здесь были остатки, обломки, обрывки, мобилизация золотой нищеты и последнего, самого скромного, когда-то живого уюта. Но и сюда заглядывал хищник.

Не тот, которому надобна кровь, чтобы металлом звенел его пульс под тонкой и крепкою кожей, а хищник, учуявший падаль, необходимую, чтобы все новый и новый, свежий жирок округлял и округлял его непотребную плоть.

X

Мальчики жадно глядели на мишуру, жидко блестевшую под все раскалявшимся солнцем. Они обошли только часть этого торжища и уже хотели его покидать, чтобы идти в переулки и искать там Маланью, как коротенький, но многозначительный для Никандра, глухой разговор заставил его остановиться, прислушаться.

— Нет, милый, эти дела делать так неудобно. Квартиры тебе я не скажу, а приходи-ка ты завтра пораньше — туда! Там и обделаем. Одно, видишь ли, дело — товар обезличенный, а другое — на чистоту уворованный.

Темная личность в широком, болтавшемся, не по плечам, пиджаке, с косыми глазами и с желтыми, с бурою накипью, кривыми зубами, круто и выразительно собрала морщинками кожу на левой скуле и повела ею по направлению к мрачному зданию, знакомому мальчикам.

— Ну, нуДавай, — кратко ответил другой, коренастый. — Это верно, что там поспособнее. Никто не увидит.

У Леньки от этого человека запало на память: из-за широкой спины косо болталась серьга, но, рядом со свежим проколом, мочка была свежеразорвана, да еще были штаны с широким раструбом внизу, точно их распушил, да там и остался гулявший в них ветер.

По наитию Никандр догадался и Леньке шепнул с уважением:

— Сразу видать. Из матросов.

Этот обрывок воровского короткого разговора Никандр не пропустил мимо ушей. Надо было кончать. Теперь отыскать только Маланью, а сбыт обеспечен.

Оба они устремились после того в переулки, ведущие к Дорогомилову, к Москва — реке. В них нелегко было им разобраться и очень легко запутаться вовсе. Дома походили один на другой и были так грязны, засалены, как были затерты грязною жизнью и друг от друга неотличимы населявшие их спекулянты. Мутная, как навозная жижа, тоска одолевала попадавшего сюда свежего человека, темное уныние и безысходность охватили и наших ребят. Ленька скулил, как щенок, Никандр коротко его обрывал; лицо его было угрюмо.

Наконец, в безнадежности, решили они снова пойти на базар, и тут сразу им посчастливилось.

Над грудой наваленных, вперемежку с цепочками и безделушками, шелковых тряпок стояла, низко нагнувшись, нарядная толстая девка. Только что положила она синий большой, с густой бахромою, такого глубокого, ровного тона платок, каким должно быть само небо в раю, и теперь захватила толстыми пальцами, на которых блестели зеленые перстеньки, до сего украшавшие, надо так думать, руки мужчин, подняла и поколыхивала, сама не разгибаясь, на золотой тонкой цепочке тяжелый овальный, с вырезанным наискось именем медальон.

Ребята стояли, разинувши рты. Они узнавали и не узнавали сестру. Маланья была одета в короткое, с глубоким вырезом платье. Оно было яркого желтого цвета, почти канареечное, и отливало на складках, как золотое. Широкие кремовые кружевные прошивки шли сверху и донизу. Но тонкий этот соблазн был, пожалуй, излишним, и без этих просветов фигура ее на солнце была отлита, как если б на тех каменных баб и богинь, что стояли в музее, накинули легкое одно покрывало, а при согнутом корпусе, и без того низкий вырез у платья походил на широко распахнутые ворота Эдема, где у самого входа перед оглушенным Адамовым взором возносились и поколыхивались, в царственной своей наготе, налитые соком и напоенные солнцем райские яблоки. Тонкая кожица этих плодов, казалось, просвечивала, и через нее глядели так живо, как если б ока, эта самая косточка, была на поверхности, темно-малиновые ее очертания.

Таких оглушенных и онемевших Адамов, бессмертно в нас пребывающих и проносимых в жизни земной решительно через все, и через революцию, и спекуляцию, и преступление, и через любовь, и сквозь самую старость, лишь бы время от времени их осиял подобный слепительный свет из Эдема, этих неистребимых Адамов оказалось немало. Они обстали роскошную трапезу восхищенным, немым полукружием. Взоры их воплотили всю жизнь; заменяли они, одновременно, и руки: так непосредственно живо трепетала ладонь под нежною тяжестью; и были они как уста, ощущавшие тонким касанием ароматную кожу, и как жадный их рот, пожиравший самую плоть. Это было слияние чувств в чувство одно, первобытное и прародительское.

Похоти не было в нем, похоть могла придти позже, в гнилом и развратном мозгу, в котором живут и мерзко, как черви, плодятся, от совокупления воспоминаний с воображаемым действием, мерзкие образы.

И когда она, наконец, расправила стан и выпрямилась, округляя вокруг бронзовой шеи загорелые полные руки свои, чтобы примерить массивный тот медальон, воистину была она, среди скудости и убожества повседневного бытия этих людей, как богиня, пусть не из пены морской, а из грязи Смоленского рынка возникшая, но она была идеал и средоточие, и устремление апофеоза. И там, где полускрылись плоды и где между двух полухолмий лег медальон, как в линзе теперь перекрещивались и преломлялись натянутые как струна, готовая издать звуки осанны, почти физически ощутимые, ощупываемые взоры людей. И розовый идол, казалось, сам понимал и принимал поклонение, божественно этого не обнаруживая.