Склоненная толстая шея Маланьи была у него перед глазами, определенно напоминая толстый и нежный затылок свиньи. «Сала-то сколько! — подумал он с ненавистью, в которой одновременно и зависть была — человеческая, и звериная голодная жадность. — Ножом бы пырнул! Так и разъедется… — У него потемнело в глазах, и если бы нож под рукой, ни за что поручиться было б нельзя. — А так и еще было бы чище! У… солонина проклятая!..»
— Поди сюда. Живо! — грубо и повелительно приказал он ей вслух.
Маланья оборотилась к нему и поднялась. Было что-то такое и в голосе, и в напряжении глаз, что покорно она повиновалась. Никандр обогнул ее спину и положил руку на стол… Но тотчас отдернул назад и сам отпрянул к окну. В дверях стоял и глядел на него широкий мужчина в усах, в туго затянутом френче и галифе с кожаной проймой в шагу. Сапоги на нем были высокие, голенища блестели, в руках был коротенький хлыст с двойной ременной петлей на конце, и весь он стоял, как отлитой: сжатые губы, сдержанный взгляд, холодный, пронзительный. Никандр его сразу определил про себя: это из тех…
— Это что еще за ребята?
— Это браты. Из деревни. Что рано?
— Пришел навестить. — Он скинул фуражку, присел к столу, помолчал. Потом посмотрел на Маланью странным загадочным взором. — На Смоленском была?
Маланья угукнула.
— Мишку убили. Рисованого.
— Знаю. Видала.
— Жалко?
— Красивый был мальчик, — повторила Маланья те же слова, как и на базаре. Потом улыбалась и подсела к вошедшему.
Она полуобняла его голову и потянула к себе на грудь. Он несколько полуотклонился и глазом повел на ребят. Маланья настойчиво его приклонила к себе.
— А ну их, — сказала она. — Надоели. Побудешь?
Маланьин гость издал звук неопределенно разнеженный, потом повернулся удобней и поцеловал одну за другой полуоткрытые Маланьнины груди. Потом надул щеки, отвел назад голову и шумно выпустил воздух. При этом аккуратно-усатое лицо его было похоже на морду кота, который только что сала отведал, но отведал его недостаточно. Вдруг выражение его круто переменилось на недовольное. Он потянулся и захватил между пальцев слегка подоткнутый под чашку Никандров пакетик и, не спеша, начал развертывать. Маланья с невыразительным удивлением следила за ним. С большим интересом зато поглядывал Ленька, — этот дяденька новый его занимал. Только Никандр, все время молчавший, отошел от окна и, на всякий случай, стал у дверей; мешки его тут же лежали на табурете.
— Ты это зачем же раскидываешь? — глухо спросил Маланьин сожитель.
— Мне что ль готовила? Ах, ты паскуда! Да если бы сонный еще, а то из глухих!
Последнего слова понять было нельзя, но, очевидно, оно было страшно, потому что усач побагровел и наотмашь, страшным ударом убил бы Маланью на месте, если б она инстинктивно не отскочила. Никандр подхватил свой мешок.
— Ленька, за мной! — крикнул он и, не оборачиваясь, вылетел в дверь.
Там внизу, готовый каждую минуту ринуться дальше, он остановился и подождал. Наверху слышен был крик, сначала мужской, потом преодолел его женский, потом опять заорал, почти взвыл Маланьин сожитель, и, вслед за тем, дверь распахнулась и что-то упало. Потом все затихло.
Никандр догадался: это, конечно, усач выкинул Леньку.
XII
Этот день в городе был, очевидно, особенным детским днем, — процессии утром, афиши о детях, игры ребят на бульварах и освещенные окна в детских домах. Весь долгий вечер ребята бродили но городу, не зная, куда себя им приткнуть.
Ленька отделался очень счастливо. Он не сразу сообразил, что надо бежать, а когда оглянулся и увидал, что Никандра уже не было, совсем потерялся. Ему непонятным осталось и это исчезновение, и то, почему Маланья так вдруг на него остервенилась. А потом кинулся этот и, как щенка, выкинул вон, сразу на несколько ступенек вперед. Булочка выпала из кармана и покатилась вниз. Ленька только о ней в эту минуту и памятовал. Но когда потянулся, чтобы поднять, рука отказалась. Как и подобает, он упал на нее. В странном оцепенении он лежал и не чувствовал боли, покуда, тихо, как кошка, не подобрался Никандр и не поднял его.
— Можешь ходить? — спросил он негромко, сурово, но и заботливо.
Ленька кивнул головой, понимая, что говорить было нельзя. Но в занемевшем плече поднялась вдруг такая нестерпимая боль, что Никандр учуял ее еще до Ленькина крика. Он зажал ему рот и с поспешностью стащил брата с лестницы. Однако и булочку он подобрал и сунул обратно Леньке в карман.
Когда они вышли на улицу, Никандр огляделся и, завидев пустырь, свернул вместе с Ленькой туда. Забор был разобран, от дома еще полууцелели две невысоких стены, такая же, между них с одной стороны изразцовая печь, а под грудами мусора, между ржавыми рельсами, темнел, уже густо обросший полынью и лебедой, деревенскими травами, вход в гостеприимное подземелье. Никандр в него и укрылся.
Там-то они и досидели до вечера. Ленькина боль улеглась, и они вышли бродить.
Город при свете ночных фонарей, с огнями еще кое-где в магазинах, с огнями за окнами, где одна за другой им открывались картины незнакомого им бытия и незнакомых людей, а больше всего ленты бульваров, такие ни на что не похожие, с толпою гуляющих, смехом и говором, — все это было особенно, необыкновенно. День им казался не имевшим конца.
Никандр был угрюм, неразговорчив и всякую диковинку разглядывал молча, сосредоточенно, как-то цепляя ее за свои тяжелые мысли.
Видели они опять и опять папиросников с наглыми и воровскими глазами, маленьких девочек, которым давно бы пора видеть сны, как сидели они, держа на коленях по два, по три пирожных и внимательно, с готовой на случаи улыбкой, встречали и провожали глазами проходивших мужчин; у иных сильно темнели глаза, а щеки и губы горели, как мак.
Голод и нищета, понятные им, были отгаданы и в этом седом, аккуратно подстриженном господине, который, коротко вскидывая наметавшимся глазом на парня, сидевшего перед ним на скамейке, с напыщенно-важной физиономией, с рыженьким пухом на пухлых щеках и с треугольничками по-американски подбритых усов на детски припухлой губе, быстро чертил карандашом похожий портрет; и в этой старухе, в черном, заплатанном платье, певшей остатками семидесятилетнего голоса:
Очи черные, очи страстные, Очи жгучие и прекрасные…
Потом она обходила жиденький полукруг и собирала, кокетливо улыбаясь, нищенскую за свой концерт мзду.
— Пойдем отсюда, — сказал Никандр.
— А куда?
— А помнишь, звала.
Они спросили теперь про Плющиху и быстро пошли. Только раз все же остановились.
Посередине бульвара, в крытом бараке, стоял истукан с кожаной харей. За деньги его, надев рукавицу, били по физиономии. Стрелка показывала силу удара. Охотников было немало, и у них была очередь. Зрелище это, само по себе отвратительное, вдохновило Никандра своеобразно, он словно опять нашел сам себя и, неизвестно кого подразумевая, едва ли даже заметив, что почти закричал, громко излил свою душу:
— Так! Это вот так! Я им покажу! Я им всем покажу!
Когда несколько позже, в одном из переулков, они заслышали снова знакомый мотив и детские опять голоса, Никандр еще раз, и опять неизвестно кому, уже не так громко, но столь же внушительно, про себя повторил:
— Нет, погоди, я им всем покажу!
А у Леньки опять, по-детски задорно и весело, запело на сердце как там, у сломанных крыльев:
Своею собственной рукой, Своею собственной рукой…
И он зашагал снова бодрей, махая ручонками в такт. Правая болталась несколько криво и задевала за оттопыренный Ленькин карман. Там была целая булочка, и это было тоже приятно.
XIII
Какое тут все было другое! В углу перед образом, тихо потрескивая, горела лампадка, на свежевымытом деревянном полу аккуратно серел половичок, на коленях у Ниночки сладко мурлыкал дымчатый котик. Нынче суббота. Агафья Матафевна, вернувшись из дальней поездки, все убрала, перетерла; выкупала и внучку, закорявевшую без нее под присмотром соседки, вымылась и сама, сходила ко всенощной, разогрела на плите, в прошлом году обложенной кирпичом собственноручно самою Агафьей Матвеевной, дорожный свой чайник. Он еще не остыл, когда ребята стукнули в дверь.