Чувствовал Михайло Илларионович неизъяснимую за собой вину и, пытаясь заглушить ее голос, баловал дочерей…
– Вы только посмотрите! – Оленька всплеснула руками, а Надюша вновь скривилась и демонстративно отвернулась, будто бы и неинтересно ей вовсе.
Ах, до чего разные!
Оленька легкая, светлая и красивая.
Волос золотой вьется.
Личико кукольное с чертами мягкими, с глазищами синими вполлица… И все-то ей радостно, все-то удивительно, и от этого детского еще удивления кажется она не то чтобы красавицей, но… хочется на нее смотреть.
Надежда хмурая, серьезная не по возрасту.
И некрасивая. Нет, нельзя сказать, что вовсе уж нехороша собой, та же Аглая Никифоровна твердила, что будто бы старшая дочь женщиной весьма интересной стать обещается…
– Папенька! – Оленька застыла у очередной витрины. – Ты только посмотри, какая прелесть!
И в синих очах – мольба…
…А той прелести – ласточка золотая на тонюсенькой цепочке. И Михайло Илларионович лишь плечами пожал: мол, не понять ему девичьих чаяний. Вон, на иных витринах-то кольца с каменьями драгоценными, серьги, браслеты, часики… а она – ласточку.
И добре бы солидную, а так – глянуть не на что.
– Вижу, мадмуазель иметь хороший вкус, – меж тем из-за витрины вышел молодой человек вида весьма благонадежного. Он был хорош собой и говорил пусть и по-русски, но с изрядным акцентом, каковой выдавал иностранное происхождение. – Эту подвеску сотворил мой дед Луи Франсуа. Для принцесс Матильда…
– Сколько? – спросил Михайло Илларионович, прикинувши, что оная простенькая подвеска обойдется ему дороже браслетика с алмазами.
– Не продавать, – француз покачал головой. – Семейный наследство.
…точно, дороже…
– Папенька, – Оленька вздохнула горестно-горестно, всем своим видом показывая, что об этакой ласточке мечтала не один уж год, ночей не спала, гадая, как бы ее приобресть. И ведь упряма, дочь любимая, теперь-то уж нипочем не отступится.
– Сколько? – со вздохом не менее тяжким повторил Михайло Илларионович. А французик знай себе головой качает да твердит, что продать ласточку никак не может.
Цену набивает.
– Она, – и голос у него сделался тоньше, нервозней, – особа. Особенный то есть. Ее делать мой дед. Дед мой основать дело. Мы все его уважать сильно…
– Уважать старших – это, конечно, правильно, – согласился Михайло Илларионович, вытаскивая чековую книжку, – однако же ты, любезный, цену-то назови… Мне для дочерей ничего не жаль.
Оленька захлопала в ладоши и уставилась на француза молящим взглядом.
Разве ж можно было ей отказать?
Он попытался, рассказывать принялся про деда своего, про то, что был он человеком исключительного таланта, а иные поговаривали, будто бы не просто таланта, но и знания тайного, масонского, достоверно неизвестно, состоял ли он при ложе или сие наговоры…
Несмотря на то, что чужой язык давался французу непросто, рассказывал он на удивление складно и бойко, Михайло Илларионович и сам заслушался. А что? Любил он послушать иные историйки, которые про жизнь, про людей достойных… А тут и послушать, и поглядеть…
…Луи Франсуа был единственным сыном Пьера Картье, каковой переселился во Францию по настоянию супруги, женщины достойной и норова воинственного. Некогда она ради собственного будущего, которого не мыслила без Пьера, избравшего неспокойную солдатскую стезю, совершила настоящий подвиг. История сия, рассказанная не единожды, обросла многими подробностями, переродившись в некую разновидность семейной легенды.
Как оно было на самом деле?
Пьер, названный в честь прадеда, этого не знал. Он лишь слышал о том, как его прабабка передала прадеду женское платье, а потом и вывела из осажденного города, помогла переправиться в Париж… Ну а там Пьер, взявши имя Картье, и открыл свою лавочку.
Делал он пороховые рожки, не чураясь, однако, и иной, куда более тонкой работы. Из рук его, которые все ж не были руками солдата, но обладали завидным чутьем, выходили чудесные рисунки. А уж по ним позже делали и дамские пудреницы, и не дамские пистоли.