Когда хозяйка вышла из кухни с гусиным жиром, чтобы натереть лицо и руки Федору, а потом уж «бандиту связанному», Мыттев стягивал нарушителю веревкой ноги.
— Чего ты его так? Аль боишься, что не сладим?
— Смотрите за ним, я на озеро, — ответил Мыттев и, схватив автомат, выбежал за дверь.
…Николая и Антона Соколенко Мыттев встретил на берегу озера. Лодочник поддерживал солдата.
— Где нашел? — спросил Мыттев.
— Тебя искал. У следа стоит, пошатывается.
Мыттев тоже взял Николая под руку.
— Крепись. Вообще-то ты хороший парень. Научу тебя быть таежником.
Поддерживая друг друга, они устало зашагали к дому лодочника.
ЗОЛОТЫЕ ПАТРОНЫ
Кирилла Нефедовича Поддубного, колхозного пасечника, я навещал часто.
Нефедыч, как звали его все, жил в предгорье, в небольшом доме у берега озера. Рядом с домом рос развесистый дуб. Дед, с уважением поглядывая на него, любил говорить:
— Фамилия моя Поддубный — под дубом мне и жить, — и, помолчав немного, добавлял: — В силу входит, а я, того, восьмой десяток доскребаю.
Скажет и — вздохнет. Вообще-то Нефедыч вздыхал редко; он был весел, немного суетлив, с утра до вечера возился возле ульев, рядком стоявших на опушке рощи, и сам был похож на трудолюбивую пчелу. Рощу: карагачи, ивы, ясень — гектаров двадцать — Нефедыч посадил и вырастил сам. Люди назвали эту рощу по фамилии хозяина, чуть переделав окончание — Поддубник.
Подружились мы с Нефедычем давно, еще в те годы, когда я командовал заставой, которая стояла километрах в восьми от пасеки, за небольшим перевалом. Хозяин Поддубника часто, особенно зимой, приходил к нам в гости. Зайдет, снимет солдатскую шапку, куртку, тоже солдатскую, одернет и поправит гимнастерку, расчешет обломком расчески негустую белую бороду и сразу:
— Где тут Витяка, внук мой?
А Витяка (наш четырехлетний сын) уже бежит к нему. Радостный. Заберется на плечи, запустит розовые ручонки в бороду и допытывает:
— Почему, деда, у тебя борода?
— Пчел из меда вызволять. Какая залипнет — я ей бороду и подам. Лапками она хвать за волосинку, я ее в озеро несу. Пополоскаю, значит, ее в озере, она и полетит за медом. Я другую тащу. Рукой-то нельзя — ужалит.
— Обманываешь, обманываешь, обманываешь!
— Правда, сущая правда, — смеется Нефедыч.
Пили мы однажды вечером чай, Витя мой медом выпачкал пальцы и говорит: «Фу, какой липкий. У пчелы лапки залипнут и крылышки». Улыбнулся пасечник: «Бывает, Витяк», — и рассказал о назначении своей бороды. Мы посмеялись, и Витя понял, что над ним шутят и стал с тех пор допытываться у деда, для чего борода «взаправду». Дед отшучивался, иной раз доходило до обид.
Вечером, за чаем, Нефедыч рассказывал о себе, о своих родных, о колхозе. Читали мы вместе письма от сына — сын у него полковник, окончил академию. Когда меня вызывали на заставу (а бывало это часто), он бурчал:
— Ну и служба у вас! Белка в колесе, и только. Мой-то тоже, видать, так.
Нефедыч доставал трубку, набивал ее ароматным табаком (сын посылками баловал) и начинал дымить. Не спит, дожидается, пока я вернусь, и обязательно спросит, все ли в порядке.
Перед Новым годом случилось у нас несчастье: заболел сын. Играл с дедом, веселый такой, и вдруг — температура. Раскис совсем. Задыхается. Я к телефону, звоню в санчасть врачам. А чем они помогут? Советом только лишь. Приехать бы им, да где там! Такая пурга, что не пробиться к нам на заставу ни машиной, ни тем более вертолетом. Аспирин, стрептоцид — все, что врачи советовали и что было в заставской аптечке, давали, но ему все хуже и хуже. День, два — ребенок тает, а метель и не собирается утихать, конца не видно. На третий день утром Нефедыч надел шапку, затянул потуже ремнем куртку.
— Спасать, — говорит, — Витяку надо. Давай, Митрич, коня.
Нина, жена моя, отговаривает, вот, может, стихнет чуть и прилетят врачи. А он на своем.
— Жди. Под лежачий камень вода не течет. Давай, Митрич, коня!
Куда ездил Нефедыч — к себе ли на пасеку или к другим старикам охотникам и пчеловодам, что в горах живут, мы по сей день не знаем. Вернулся к вечеру. В снегу весь, ну настоящий дед мороз, только ростом пониже тех, которые на картинках. Достал из-за пазухи бутылочку с какой-то коричнево-зеленоватой жидкостью.
— Сто лет теперь ему жить!
Отходил: натирал, поил. В Новый год Витя скакал вокруг елки.
Потом меня перевели в штаб отряда. Как в командировку еду, обязательно загляну к Нефедычу. Гостили у него и Нина с Витей.
Этот же раз я проводил в Поддубнике свой отпуск. Осенью тут много всего: и дичи, и рыбы, и ягод, и солнца. На заре я покидал дом пасечника и уходил, прихватив с собой зажаренного кеклика или утку, то в горную глухомань, то переправлялся на лодке через озеро и пробивал застарелый камыш, буйно разросшийся на разливах, начинавшихся сразу же за озером, выискивал удобное для охоты место. Утки, атайки, кабаны любят такие места — нехоженые. Налетали частенько и гуси.
Раздольная охота, но я, признаться, в азарт не входил. Выбью несколько уток, гуся или атайку, если на озере, пяток кекликов, если в горах, и довольно. К пасечнику, однако, возвращался только к вечеру. То собираю малину и ежевику, то просто лежу на траве у берега ручейка. Солнце яркое, горячее, а воздух прохладный. Лежу, смотрю в небо и ни о чем не думаю.
Вечером с Нефедычем готовили ужин, разговаривали о жизни. Так дни и шли.
Один раз (дней уже десять отпуска прошло) вернулся я в Поддубник позже обычного. Нефедыч хлопотал около плиты, стоявшей под навесом. У топки парень лет восемнадцати подкладывал хворост. На скамейке, врытой в землю у крыльца дома, сидел, подперев ладонью подборок, еще один гость — молодой мужчина в коричневой с засученными рукавами рубашке; мускулы рук будто врезались в ситец и, казалось, рукава разлезутся по швам, стоит только пошевелиться. Перед навесом, именуемым Нефедычем летней кухней, лежал вислоухий пес Петька. «Это, — говорит дед, — чтобы было, кого по имени называть. Все не один».
Петька, не поднимая морды с передних лап, посмотрел на меня фиолетовым глазом и вновь закрыл его. Набегался, видно, за день и сейчас дремал.
Нефедыч, помешивая ложкой в большой кастрюле, из которой шел пар, разносивший аромат варившейся дичи, глянул в мою сторону и кивнул головой.
— Вишь, гости. Алеха пожаловал.
— Добрый вечер! — поздоровался я.
Тот, что сидел на скамейке, подошел ко мне. Он был высок и мог бы показаться худым, если бы не сильно развитая грудь и мускулистые, толстые руки. Шея у него, как и ноги, была тонкая, длинная. Русый, волнистый чуб, широкое приятное лицо, темное от загара, глаза серые с голубизной, а в них — любопытство: «Кто ты такой?» Протянул мне руку. Ладонь шершавая, с трещинами и мозолями.
— Павел. Скворцов.
Оглядел меня и вернулся на скамейку.
Алеха пробурчал что-то похожее на «здрасти», глянул из-под низко опущенного козырька кепки на мою добычу — два кеклика и коршун, брезгливо скривил губы, взял толстую палку, переломил ее на колене и толкнул в печку.
Про Алеху, сына своего двоюродного брата, Нефедыч рассказывал мне уже несколько раз.
— Пропадает парень в баптистах. Так закрутили его, хочь в петлю. Девка приглянулась, мать артачится: «Не возьму снохи без крещения, и все тут».