Выбрать главу

Однако, почему-то Ольга Ивановна всё поглядывает и поглядывает на входную дверь.

Ждёт кого-нибудь? Но, кажется, ждать некого. Не Свистуна же или Кавуненко, которые и на ужине сегодня не были. Или, может, этого своего Финкеля? Или просто так себе?

Почему-то Загайкевичу сегодня грустно и тоскливо. Собственно, ему следовало бы уехать из этого пансиона. Соня и сама присмотрела бы за Гунявым. А то эти настроения, вызванные присутствием Ольги Ивановны, совсем ни к чему. Да и сами они, очевидно, возникли только из-за того, что живёт он здесь, в пансионе, это — ожившие мертвецы ушедших времён. Переедет отсюда, и всё исчезнет. А мертвецов никогда не нужно оживлять. Даже на минутку, ибо они беспорядочно, жалкой ненужностью толкутся в современности, а человек спотыкается о них.

Загайкевич тихо поднимается и переходит к шахматистам. Но ему сразу же становится так пусто и нудно, так ясно чувствуется, что он оторвал себя от чего-то тёплого, родного и дорогого, что он опускает голову и в глубокой задумчивости долго стоит за стулом Сони. Чем же, собственно, так дорога и близка ему эта женщина? Красотой? Но разве у него не было или не может быть сколько угодно красивее её? В чём же притягательность эта, что такой болью стоит в груди? Какая может быть родственная близость с этой буржуазной интеллигенткой, чуждой всей его жизни? Мертвецы! Они тянут к этой «чистоте», к наивной вере в «честь» и «любовь», что прямо-таки светятся в фиолетовых глазах невинной буржуазочки.

Загайкевич с улыбкой поднимает голову, снова подходит к своему месту и садится рядом с Лесей. Ольга Ивановна тепло и приветливо кивает ему. Довольна, что вернулся? Нет, её всё-таки грех называть буржуазочкой. Она — один из тех покойников, дорогих и близких, что жили когда-то в этом самом пансионе и наивно рисовали себе социализм «по образу и подобию своему». Она ведь называет себя социалисткой, чего же ещё требовать? И кто знает, что для социализма весомее: наивность «чистоты» или трезвость реальности?

Неожиданно дверь в салон открывается, и вбегает Свистун. Быстро и плотно закрыв за собой дверь, он на цыпочках выбегает на середину комнаты и поднимает вверх обе коротенькие ручки. Жёлтая щёточка волос смята шляпой, прыщи невероятно красные и горят, аж сверкают, как звёзды, тонкие губки почему-то припухли.

— Внимание! Ради бога! Я приготовил вам сегодня прекрасный номер!

Эти кровавые прыщи, поднятые вверх ручки, вся острая мордочка так таинственно воодушевлены, что все затихают, замолкают и ждут.

Свистун торопливо оглядывается на дверь и свистящим шёпотом бросает то одной группе, то другой:

— Сейчас здесь будет господин Кавуненко! Не обращайте на него никакого особого внимания. Слышите: никакого особого внимания! Ни о чём не спрашивайте, только подавайте реплики и хвалите.

Госпожа Кузнецова бросает внимательный взгляд на доску с шахматами и сразу же снова устремляет глаза на маленького, взволнованного человечка.

— Но в чём же дело? Скажите, чтобы мы могли подготовиться.

Свистун весь сгибается и таинственно-радостно шипит:

— Господин Кавуненко пьян! Понимаете? Фантастически пьян. Один выпил целую бутылку коньяку и ещё массу всякой всячины!

— О!

— Нет-нет, вы не бойтесь, не бойтесь! Я вам ручаюсь. Уж можете положиться на меня. Он тихий да ласковый, и никаких бесчинств. Абсолютно. Тут уж я гарантирую. Но он как лунатик. Понимаете? И его нельзя будить. Он — совершенно другой. Увидите сами. Номер будет прекрасный, я вам говорю! Только ради Бога, никакого удивления, как будто всё так и должно быть. Да, он сейчас войдёт! Он там раздевается.

Загайкевич видит, что Ольга Ивановна почему-то покраснела — и шея и низ лица, как человек, испытывающий тяжёлую неловкость и стыд. Действительно. ввести мертвецки пьяного человека в салон — такое со стороны этого фертика слишком уж бесцеремонно. Да и сам он, очевидно, пьян.

— Может, вы хотели бы уйти отсюда, Ольга Ивановна?

Ольга Ивановна живо, быстро поворачивается к нему.

— О, нет! Я хочу побыть здесь. Это интересно. У меня…

Но дверь снова открывается, Свистун прикусывает губу, подмигивает и с равнодушным, небрежным видом, засунув руки в карманы, склоняет голову на плечо.

Входит господин Кавуненко. Прежде всего, никакого беспорядка во внешнем виде — тот же аккуратный пробор в волосах, бородка расчёсана, одежда застёгнута, как полагается. Никакой шатающейся походки. Наоборот, словно бы даже больше твёрдости в ногах, гибкости и свободы в теле. Появился какой-то своеобразно плавный ритм, грация в движениях. Он приветливо, сдержанногалантно и всё с той же непривычной для него лёгкостью и свободой кланяется всем. Той зажатости. когда он как бы протискивался вдоль стен, нет и в помине.

Потому-то и заметно, что с ним действительно случилось что-то необыкновенное. Да, ещё и глаза: они не удивлённые и круглые, как обычно, а продолговатее, тяжелее и добрее. На крыльях носа насмешливые морщинки, которые иногда — так редко — появляются у него.

И вроде бы никаких изменений, и совершенно другой человек.

— Ну и погодка в этом современном Вавилоне!

Гундосость в голосе значительно заметнее, но она звучит сегодня мягко и нежно, как в старом инструменте. Даже приятно слышать.

Высокий швед слишком уж сочувственно подаёт реплику:

— Снова дождь?

— И какой! Если он пойдёт ещё несколько дней, то ковчегами — не ковчегами, а гондолами запасаться надо.

Госпожа Кузнецова живо подхватывает:

— И гитарами! И балконами! И любимыми!

Господин Кавуненко галантно склоняет перед ней голову.

— Осмелюсь выставить свою кандидатуру. Гитары, к сожалению, ещё

Свистун напряжённо следит сбоку за каждым движением своего «номера». Не дав Гунявому закончить, он восклицает:

— Гитара есть!

И бежит к итальянцу. Тот уже сам протягивает инструмент.

Господин Кавуненко снова кланяется госпоже Кузнецовой — с несколько старомодной или же театральной элегантностью.

— Значит, даже гитара есть.

Госпожа Кузнецова с весёлой важностью откидывает головку назад (сегодня она особенно обжигающе красива, черты лица подчёркнуто утончённые, нежная смуглость холёной кожи, глаза искрятся).

— А серенада? Одной гитары мало! Серенаду хочу!

Тогда господин Кавуненко снисходительно, едва заметно улыбнувшись, полуоборачивается к Свистуну, небрежным, привычным движением берёт из рук его гитару и прижимает к груди. Не торопясь, не убирая насмешливых морщинок с крыльев носа, откидывает весь торс назад, вытягивает вверх руку с гитарным грифом и выставляет ногу вперёд.

И совершенно неожиданно для всех сочным, уверенным и тёплым баритоном, которому не мешает гундосость, поёт по-итальянски:

Стань, моя единственная, мадонною в часовне моей души. Я принесу тебе жертвы от всех моих радостей, Я сплету венок из всех поцелуев, Которые дарили мне женщины, И положу у твоих ног.

И пальцы с такой привычной властностью извлекают аккорды из струн, металлический и тоже словно бы чуть гнусавый звон их так покорно, созвучно окутывает голос, и такая уверенность в откинутой назад голове, в полуприщуренных тяжёлых глазах, что Соня чуть ли не с испугом смотрит на этого странного человека. Закончив тихим, каким-то умоляющим перебором, Кавуненко низко кланяется госпоже Кузнецовой и тем же небрежным жестом, как великий артист, протягивает гитару куда-то назад. Там её подхватывает Свистун.

Итальянец, будто ужаленный пчелою, вскакивает, машет руками, кричит что-то по-итальянски, рукоплещет. За ним шумно хлопают все остальные. Даже госпожа Сарро, отложив шитьё, беззвучно прикладывает ладонь к ладони. Госпожа Кузнецова поражена и хочет сказать что-то господину Кавуненко. но Свистун так испуганно делает ей знаки, что она сдерживает себя и только нетерпеливо бросает: