Выбрать главу

Но водка, как ведро нефти, вылитое на погасший костёр, где ещё тлели искры, вдруг вздымает целое пламя обжигающей тоски. Весь пепел сдут, отлетел в стороны — остаётся только этот огненный жар. А вокруг — та же чернота и безнадёжность.

Мик, выпив и утершись пальцем, вдруг придвигается со стулом к Лесе и сильно обнимает её за плечи.

— Соскучилась? А? Леська? Монастырь малость пресноват? А?

И он наклоняет к себе всё её тело вместе со стулом.

Леся, однако, испуганно выскальзывает и отодвигается на другой конец стола.

— В чём дело, Леся? Хворенькая, что ли?

Леся болезненно морщится.

— Не надо, Мик. Подай мне сыр. Ты что сегодня делал?

Мик молча подаёт сыр и внимательным, пьяным взглядом водит по Лесе.

— Вот тебе и раз! А я обрадовался, что ты пришла. А она, видишь ли. в святые записалась.

Он масляно улыбается, тяжело встаёт и подходит к Лесе, опираясь о стол. Леся с удивлением ощущает, как всю её передёргивает от отвращения при одной мысли о том. что совсем ещё недавно она совершала с такой полуравнодушной привычностью. Теперь же каким-то святотатством кажутся одни эти улыбки, объятия, намёки Мика.

А он снова размашисто обнимает её одной рукой за плечи, а другой грубо задирает лицо к себе и наклоняется с поцелуем. Но Леся с силой вырывается, вскакивает со стула и отходит к двери. Мик ничего не понимает.

— Тю! Леся! Да что такое? Глянь-ка! Нельзя сегодня, что ли?

Леся хмуро, сердясь и на себя, и на Мика, морщит брови и поправляет

снова сбившиеся набок проклятые косы.

— Сядь, Мик, и не нужно этого. Слышишь? А то сейчас же уйду.

Мик послушно садится и даже кладёт свои огромные руки на колени.

— Уже сижу. Хватит. Прости и не сердись. Нельзя, так нельзя. И даже спасибо, что просто так пришла. Ну, садись, не бойся, хватит.

Леся садится, попутно мягко и благодарно гладя взъерошенные перья Мика. Он ловит её руку и целует подчёркнуто почтительно.

— Может, хочешь есть? Я сбегаю куплю что-нибудь. Нет? Нет, так нет. Спасибо, что сидишь. Я немножко, Лесенька, раскис сегодня. Ей-бо! Такая штука. Чёрт его знает, сам не понимаю, отчего. Сижу тут в одиночестве и хоть волком вой. Эх, Леська, помнишь наши рассветы на Украине? Летом? Седые, росистые, с мурашками по телу. А чисто как, а блаженно! А, Боже мой, Боже мой! Отправляешься за снопами, например. Воз тарахтит, подпрыгивает, аж под грудью саднит. А какой-нибудь Сидор или Илько сидит по-дамски на грядке и что есть силы погоняет лошадей. А галушки? Палочками вытаскивать. И юшка такая густая, солёненькая, с поджаренным лучком. Ой, сто пятьдесят эскалопов отдал бы за одну миску галушек!

Леся тоскливо закрывает глаза. Бедный Мик, какая у него расслабленная улыбка. Стальной Мик, организатор освобождения человечества, по ту сторону добра и зла. Вот-вот заплачет.

— А за Украину, Леська, сто пятьдесят жизней отдал бы. Нате, берите, сто пятьдесят раз подряд убивайте, только пусть хоть раз, один только раз воскреснет Украина. Раз и навсегда! Веришь, Леся? Я — не «национальный герой», не министр, не атаман и не патриот. Но вот послушай, Леся, серьёзно говорю: сейчас, в эту минуту, пойду на любую смерть ради жизни Украины. Нет. нет, не героем! Без каких бы то ни было записей в истории, без памятников, без гонорара славы, без ничего. Вот так, никому неведомый, неведомо где, неведомо когда. Стой! Ещё больше: готов идти на смерть с вечным для себя позором, вызывая отвращение всякого, кто помянет моё имя, с проклятьем самому себе. Готов! Прошу!

Мик стучит кулаком по столу и с готовностью выпрямляется на стуле, выпятив грудь. А глаза блестят не только пьяным блеском.

— А консисторских чинуш русского правительства, мировых судей пусть записывают в украинскую историю национальными героями! Пусть! Встретил я вчера такого «министра» из царской русской консистории. Сидели мы втроём, а он присоединился к обществу, кого-то искал. Знаю же его как облупленного. Чинуша был и сукин сын, выпивахом и в стуколку играхом и от одного слова автономия Украины под стол, падлюка, прятался со страха. А теперь — «министр»: страшный самостийник и «патривот». И такая, знаешь ли, снисходительная простота в обращении с нами, простыми смертными. «Не принимайте во внимание, люди добрые, что я сапожник, говорите со мной, как с простым». И запишут, Леся, запишут этих российских чинуш в украинские национальные герои. А мы канем в безвестность. Потому что и историю, Леся, будут писать консисторские чинуши, раболепные и благолепные. Ох, Леся, нужен, быстрее нужен Комитет спасения человечества! Тогда моментально приказ: долой с Украины всех насильников, атаманов, консисторцев, чужих и своих к чертям собачьим в двадцать четыре часа! Марррш! Ух, сукины сыны, как они подожмут свои национально-геройские консисторские хвосты!

Мик сладостно и весело вертит головой,

— Эх. выпьем. Леся, за Комитет спасения человечества! Он будет, Леська! Будет! Всё отдам, всё выброшу, растопчу, а своего добьюсь! Седым стариком, стоя одной ногой в могиле, а добьюсь! Потому что только ради этого и стоит ещё болтаться в этой испоганенной консисторцами всех наций и классов жизни. Пей, Леська!

Но Леся не пьёт. Прищурив синие, в длинных ресницах, глаза, покрытая ровной бледностью, словно отлитая из матового фарфора с математической точностью, сидит и мнёт в пальцах колбасную кожуру.

— Да почему ты такая? Брось к чертям всякую печаль! Не давай ей воли.

— Я не печалюсь, я думаю.

— А, это другое дело! Более полезное, во всяком случае. А о чём же ты думаешь?

— О том, что Гунявый всё же чекист.

Мик удивлённо таращится на неё.

— Вот так новость! А кто в этом сомневался?

— Были сомнения. А теперь он, в сущности, сам это сказал.

Мик старается посерьёзнеть.

— Да? Это действительно интересно. Когда сказал?

— Вот только что. Мы с ним разговаривали. Очень мучается.

— Чем?

— Укоры совести. Из-за убийств, конечно.

Мик сильно проводит рукой по лбу, словно желая стереть с него прилипшую паутину.

— Вот так штука?? Гм! Сам сказал?

— Сам.

— Гм! Значит, очень уж допекло, если заговорил.

— Считает себя настолько омерзительным, что не стоит доброго слова даже самого последнего человека.

— Ого! Даже так? Здорово! Ну, выходит, его теперь можно брать голыми руками. Если он мог сказать о себе такое, значит. Леська, дело движется к концу. Молодцом, Леся! Браво!

Леся, однако, продолжает мять кожуру.

— Нет, похоже, оно не дойдёт у меня до конца.

Мик пугается.

— О? А это почему?

Леся пытается разгладить шкурку, а та закручивается, как стружка.

— Потому что он — чекист. Теперь мне это ясно.

— Тю, чёрт! Я думал, что… Да ты снова?

— Не могу, Мик, ну что хочешь делай. А кроме того… он, кажется, лучше чувствует себя с Соней. И то потому, что она может играть с ним как следует, а я нет.

Мик от возмущения поднимается на ноги, даже не держась за стол.

— Леся! Ты преступница. Ты настоящая преступница. Знаешь ты это? И нахалка! Наивная смешная нахалка. Ты-то что такое, что брезгуешь чекистом? Что? Забыла? Да что мы все такое? Мы — лучше его? Или эти консисторцы, атаманы, «министры», «герои», они — лучше? Или. может, эти все европейские, не наши, а всемирные «герои», эти великие политики, президенты, депутаты, моралисты? Что? Эти убийцы миллионов? Да ты и вправду рехнулась, что ли?! Да этот чекист в миллион раз чище, нравственнее всех нас вместе с этими героями и моралистами! Знаешь ты это? Да, да, нравственнее, святее! Я. конечно, плевал на все их святости и морали. Но с их собственной точки зрения он нравственнее. Потому что он мучается. А те, что посылали, гнали нас пулемётами на смерть, убивали десятками тысяч за одну ночь, эти рыдают, мучаются, эти считают себя «ничтожнейшими из ничтожных»? А? Ого! Эти гордятся собой, подлюги! Памятников себе ждут. А подумай ты над тем ещё. во имя чего убивал он и во имя чего убивали эти «герои»! Подумай! Он убивал, как ему тогда казалось, во имя счастья всех людей, во имя освобождения их от нищеты, страданий, несправедливости, во имя уничтожения навеки самой возможности убивать, насиловать, грабить и посылать на смерть. А они. эти нравственные, «чистые», высокоуважаемые, — во имя более удачного грабежа своих соотечественников? Во имя нефти, угля и банковских дивидендов? Да? И эти убийцы, эти грабители смеют ещё клеймить таких, как этот, чекистов? Да они недостойны подошву их башмаков целовать! Да у этого самого Гунявого, этого чекиста, которым ты так брезгуешь, такая грандиозная драма, что ты перед ним шавка. Ты только представь, представь себе! Если он теперь так мучается, если он такой, если убивал ради своей идеи, значит, он должен был мучиться уже тогда, когда убивал. И какая же, значит, сила веры и любви к своей идее, если он сам, сознательно отдал себя на такую муку. Ты думаешь что — не для тех героев, а для простого, нормального человека, убивать — это не мука? Не трагедия? А ты вслед за ничтожными обывателями и лицемерами талдычишь своё: «Уй, чекист!» Да прости ты этому чекисту (хотя, конечно, были и есть другие чекисты, которые действуют, как обыкновенные уголовники и убийцы), ведь такому чекисту ты должна, как Магдалина, ноги мыть и своими волосами вытирать. Понимаешь? Улыбаешься? Да, да! Вот такому «ничтожнейшему из ничтожных»!