Леся улыбается.
— Если судить по поступкам, то заподозрить в пособничестве Петренко можно скорее надзирателей и агента полиции, нежели его. А как он живёт? Неизвестно?
— Да никак не живёт. Не выходит даже на обед. Ни с одной душой не видится. А как питается, чёрт его знает. Даже странно. Вот только вечером на минутку выводит на улицу собаку. И сразу же снова к себе. Запирается на ключ и то ли сидит, то ли лежит, неизвестно. По дому почти не ходит. Подозрительное поведение. Боюсь, этот остолоп в припадке отчаяния покончит жизнь самоубийством. Серьёзно, Леська. Знаешь, тебе нужно пойти к нему и поговорить по душам. Скажи ты ему, что он идиот, что так падать духом при какой-то мелкой неудаче только слюнтяям к лицу. Баба паршивая! Да и наша публика тоже: Финкель в таком ужасе заметался тогда по кафе, что перепугал насмерть публику, думали, пожар. Зато Гренье — казак: как сумасшедший, мотается теперь по Парижу и не даёт полиции глянуть вверх. Поклялся мне костями своих прадедов, что извлечёт» этого Мазуна со дна моря. Вот это я понимаю.
Леся кладёт бумажку с адресом в сумочку.
— Всё хорошо, а как же мне встретиться с ним, если он, судя по всему, ни с кем не хочет видеться?
— А это уж твоё дело. Подстереги на улице, или, может, он тебя всё-таки впустит. Кажется, Сонька уже пробивалась к нему. Консьержка говорила, что какая-то женщина приставала к нему на улице. Но он удрал от неё и просил не пускать к нему абсолютно никого. Так, что видно, эта дама ему знакома. Ну, для тебя-то можно достать записочку из полиции, чтоб консьержка помогла.
— Нет, я уж как-нибудь без полиции. А рана его как?
Мик делает презрительную гримаску.
— О таких пустяках мне ничего не известно. Ходит, значит, ничего серьёзного. А что Загайкевич и Сонька? Успокоились? Из пансиона не вытряхиваются? Теперь им торчать там просто незачем.
Леся о чём-то думает и невнимательно слушает Мика.
— Ну. ладно. Я попробую добраться до него. Неужели, действительно, никуда не ходит? Может, покупает в магазинах и сам готовит себе какую-то еду? Есть там кухня, в этом ателье?
— Кажется, есть. Но ничего себе не готовит. И ничего никогда не покупает. Консьержка знает наверняка.
Леся возмущённо встаёт.
— Это уже какая-то ерунда! Что ж он, духом святым питается, что ли! Зачем молоть такие глупости! Просто не видит она, как он ходит в магазин, вот и всё.
— Возможно. Хотя у неё приказ внимательно следить за каждым его шагом и ежедневно обо всём доносить комиссару полиции. Так что…
— Допустим. А мне-то как: оставаться в пансионе или заявить об отъезде?
Мик хмыкает и чешет кончик носа.
— Чёрт его знает! Собственно, тебе следовало бы остаться там. В любом случае, со мной тебе жить никак нельзя, пока дело не доведено до конца. Но вот Крук валяет дурака и, похоже, денег больше не даст. Тоже слюнтяй какой-то. Ну, да на месяц ещё есть, а там видно будет. Может, Гренье станет финансировать. Этот не отступится. А Крука выкинем, если так! Оставайся в пансионе. Сонька и Загайкевич, спрашиваю, не уезжают?
— Нет, ничего не слышала. Отбывает, кажется, только Свистун.
— Ну, этот должен, осиротел. Значит, Леська, идёшь к нему? И сама не падай духом, как в последние дни, и этого дурака взбодри. Петренко, говорю, изловим и бумагу раздобудем. Факт абсолютный!
Леся прощается и в задумчивости выходит.
В широком коридоре тихо. Только в дальнем ателье слышны приглушённый женский смех и мужские голоса.
Леся и консьержка, осторожно ступая, подходят к двери Гунявого и останавливаются, внимательно прислушиваясь. Ни единого звука. Консьержка шепчет:
— Вот так всё время. Словно умер. Третий день уже и вечером не выходит. И собаки не слышно. Может, оба уже мертвы? Сегодня стучала — никакого ответа.
Леся вдруг решительно стучит согнутым пальцем в дверь, прижавшись к ней ухом. Тишина. Леся стучит дольше и сильнее. Никакого отголоска.
Изнутри веет пустотой. Леся говорит вполголоса:
— Может, он уехал?
Консьержка категорически качает головой.
— Никак невозможно! Как это так! Что вы говорите?!
Она с усилием сгибает своё тело, обременённое большим животом, наклоняется к замочной скважине и смотрит.
— Ключа в двери нет. Но он это делает всегда, чтобы думали, что вышел.
Леся решительно поворачивается к консьержке.
— Давайте ваш ключ! Отпирайте!
Консьержка охотно вынимает ключ из кармана — слава Богу, может, кто-нибудь другой возьмёт на себя ответственность за этого странного, ненадёжного жильца.
Отперев дверь, консьержка отступает в сторону.
— Вы идите вперёд, сударыня.
Леся широко распахивает дверь. В комнате темно. Свет из коридора падает на стену, где висит картина, изображающая обнажённое женское тело. Слева, в темноте, похоже, кто-то шевелится.
Консьержка просовывает руку за Лесиной спиной и нажимает на кнопку выключателя. Из мрака возникают высокие стены, картины, большие окна, пустые рамы. Слева у стены — большой диван. На нём лежит Гунявый в своей жёлтой с синими полосками пижаме. Возле него на ковре — Квитка. Оба молча, не двигаясь, глядят на Лесю.
Леся оглядывается на консьержку, кивает ей и закрывает за собою дверь. Затем спокойно направляется к дивану. Квитка глухо рычит, оставаясь, однако, на месте, только чуть выше поднимает голову. Гунявый еле слышно, почта шёпотом бросает:
— Тихо, Квитка. Ляг.
Квитка кладёт голову на лапы.
Леся подходит к самому дивану и громко, приветливо, словно ничего не случилось, словно не виделись они не десять дней, а десять часов, говорит:
— Доброго здоровья, господин Кавуненко! Что это вы лежите? Может, нездоровится? Мы так…
Сердце сильно бьётся в груди, дыхание прерывается, и Леся может закончить, только глотнув воздуха:
— …мы так давно не виделись с вами.
Гунявый равнодушно, без намёка на движение, едва повернув к ней лицо, слушает. Одна рука, обвязанная чем-то белым, лежит на груди.
Леся чувствует, как ноги её обмякли и начинают подгибаться, едва она бросает взгляд на это лицо. Лицо покойника с открытыми глазами. Нечёсаные волосы слипшимися прядями опускаются на синевато-белый лоб, глазные яблоки вышли из орбит, под ними бурые впадины. Широкий нос мёртво заострился на конце. Щетина неопрятными кустиками проросла на щеках. А самих щёк, пухлых, мальчишечьих щёк нет, вместо них покрытые синими и зеленоватыми пятнами, заострившиеся скулы. Совершенно. другое, чужое, страшное лицо. И к тому же ещё через щеку пролёг кровавый рубец — как от пореза или удара чем-то тонким.
И что ещё удивительнее: рядом с этим трупом на низеньком курительном столике тарелки с самими разными закусками, есть даже непочатая банка чёрной икры. Тут же несколько бутылок с вином, стоит налитый стакан. И рядом со стаканом большая рамка, повёрнутая лицом к Гунявому. Наверное, чья-то фотография.
Леся молча, покрывшись матовой бледностью, переводит широко раскрытые глаза с Гунявого на закуски, с закусок снова на его лицо.
— Господин Кавуненко, что с вами?
Гунявый опускает буро-синие веки и ровным, неживым голосом говорит:
— Прошу вас оставить меня одного.
Леся подходит ещё ближе, почти касаясь коленями дивана. Гунявый вдруг испуганно, с большим напряжением протягивает руку к фотографии, снимает со столика и прячет под подушку. Затем устало опускает руку вдоль тела, снова прикрыв глаза веками. Теперь это настоящий мертвец.
— Я вас спрашиваю, господин Кавуненко, что с вами. Можете вы мне ответить?
Гунявый, не открывая глаз, очень медленно, с паузами, выталкивая из себя слова, как камешки из стены, говорит:
— Я… вас… прошу… оставить… меня… в покое… Вы… не имели… никакого… права… входить… ко мне. Со мной… ничего… не случилось. Я хочу… спать. Уходите.
Леся с минуту молчит, осматриваясь по сторонам. Квитка искоса, снизу следит за нею маленькими блестящими глазами. Она уже не так страшна, как прежде: струпьев нет, на их месте — розовые лысины.