Наконец всё закончено.
— Господин Кавуненко! Сейчас я вынуждена буду разжать ножом ваши зубы и влить молоко. Я могу вас поранить. Вообще это тяжко и вам, и мне. Но я не отступлюсь, как хотите. Если не смогу одна, позову консьержку, врача, полицию. Так или иначе вы вынуждены будете есть. Можете ничего мне больше не говорить, я ничего больше не стану слушать. Но пейте и ешьте сами, или я силой заставлю вас это сделать.
Гунявый молчит.
— Слышите, господин Кавуненко? В последний раз спрашиваю…
Гунявый широко, с отчаянием и мукой раскрывает глаза, скривив губы в болезненной, детски-плаксивой гримасе.
— Ах. Боже мой! Да вы мне страшно вредите, а не помогаете! Вы просто не знаете, как вредите!… Ну, мне… нужно это, нужно! Ещё пять дней. Я сам брошу. Пять дней.
Леся часто, долго, вертит головой, не желая ничего слушать.
— Ни одного дня, ни одного часа! Пейте!
Гунявый сникает, закрыв глаза, погасше, безжизненно шепчет:
— Развяжите руки.
Развязывается верёвка быстрее и легче. С нею развязываются и суровые узелки Лесиных бровей. Она деловито, озабоченно подносит чашку с молоком к губам Гунявого, присев около него и обняв рукой за голову, поддерживая её,
И Гунявому, и ей страшно неудобно. Проще было бы ему взять чашку и руку и пить. Но ни он, ни она неудобства не замечают. Закрыв глаза, Гунявый послушно глотает горячее молоко, послушно делает паузы по приказу Леси, снова послушно пьёт. Левая Лесина рука, которая поддерживает голову, начинает дрожать от усталости, но ни он, ни она этого не замечают.
Когда молоко кончается, Леся осторожно опускает его голову па подушку и с чашкой в руке быстро идёт к кувшинчику. А Гунявый искоса следит за нею покорными глазами, закрыв их, как только она возвращается.
— Вы должны выпить всё молоко. С перерывами.
Квитка, повернув к ним голову, не сводит глаз с двух этих голов, которые молча приникли друг к Другу и почти не двигаются. Лесе кажется, что лице Гунявого уже не такое мёртвое, что чем дальше, тем больше в нём заметно тепло, а где-то у глаз проступает чуть ли не наслаждение и блаженство.
— Так. Молоко всё. Теперь вы должны отдохнуть, уснуть, а потом съесть что-нибудь менее жидкое. Я сделаю вам яичницу… Пожалуйста, пожалуйста, никаких разговоров! Лампа на подставке в том углу работает? Хорошо, я зажгу её и погашу свет здесь. Спите. Квитка накормлена? Ладно, пускай лежит здесь. Спите долго и крепко.
Леся выключает верхний свет и зажигает лампу. Двигается она бесшумно, легко и уверенно. Узел волос сбился на плечо, и Леся на ходу отбрасывает его плечом же на спину. Накинув манто, она берёт кувшинчик консьержки, тихонько отпирает дверь, вынимает ключ и снова запирает так же, как в первый раз.
Но за яйцами, маслом, и молоком теперь идёт сама — кто его знает, купит ли консьержка всё свежее. Вот только чья фотография под подушкой? Глянуть бы хоть разок. Может, и не Соня, а какая-то незнакомка. Или отец с матерью?
Левая рука, та, которая поддерживала его голову, сладко ноет от усталости, а может, от чего-то ещё. А во всём теле — удивительная лёгкость, подъём, ритм.
Гунявый на самом деле спит и не слышит её прихода. Она относит все покупки на кухню, раздевается и садится в кресло под лампой, взяв в руки какую-то французскую книжку. Теперь не так бросается в глаза крикливая обстановка ателье. В темноте, на другом конце комнаты, более светлое, чем диван, длинное пятно — Гунявый, а возле дивана, на полу — тёмное пятно собаки.
Леся скользит глазами по книжным строчкам, даже переворачивает страницы, но смысл прочитанного не доходит. Иногда в коридоре с топотом и шумом проходят жильцы. Тогда она беспокойно озирается на светлое пятно на диване — не шевелится ли? Нет, лежит неподвижно.
Яичницу Гунявый ест, уже сидя. Ест с мрачной, решительной жадностью, с голодною дрожью в пальцах.
После яичницы требует ветчины, колбасы или хотя бы немножко икры. Но Леся мягко и категорически отказывает.
— Через два часа. Теперь ложитесь.
Гунявый ложится, искоса, непонимающим и пытливым взглядом следит за Лесей, которая по-хозяйски, как у себя дома, хлопочет в ателье.
Наконец Квитка тоже накормлена, и Леся подходит к дивану.
— Не хотите ещё поспать?
Гунявый с мрачной задумчивостью смотрит в потолок и молча качает головой. Тогда Леся садится в кресло возле него.
— Может, хотите, чтобы я вам что-нибудь почитала?
Он снова молча качает головой. Хмуро, словно про себя, улыбается. Потом хрипло бросает:
— Так вы полагаете, что очень помогли мне?
Леся внимательно смотрит на него. Ну да, теперь его должны грызть самолюбие и стыд. Это естественно. И надо реагировать спокойно.
— Не будем говорить об этом, господин Кавуненко. Хорошо?
— Не помогли вы мне, а… ослабили. Теперь действительно только и остаётся убить себя.
Леся забывает о спокойной реакции.
— Вы говорите, как гимназист, господин Кавуненко! А совсем не как… не как взрослый человек. И вообще, всё ваше поведение… бессмысленно. Да, господин Кавуненко, для него нет никаких оснований! На вашем месте я бы держала голову гордо поднятой.
— На моём месте? Да ещё гордо поднятой?
— Да, гордо!
— Почему?
— Потому что поступки, которые вас терзают, вовсе не заслуживают такого, как вы считаете, глубокого презрения. Разумеется, есть люди, которые могут испытывать к ним и отвращение, и ненависть. Но есть и те, что ценят огромную ношу, которую вы взвалили на себя во имя… высшей цели.
Гунявый приподнимается и, опершись на локоть, с явным непониманием и страхом смотрит на Лесю.
Леся испуганно останавливает себя: что она говорит! Но тут же машет рукой: а, хватит, с этим нужно покончить!
— Да, да, господин Кавуненко, я уже говорила вам и скажу ещё раз: кто способен, кто может любить других так, как вы, тот не может быть ни несчастным, ни плохим, что бы он ни сделал. Можете смотреть на меня какими угодно большими глазами, но я теперь знаю одно: преступление не в том, как люди действуют, а в том, во что они верят, что чувствуют и во имя чего совершают свои поступки. Можно пойти на так называемые преступления и быть святым. И можно — на «честнейшие» поступки и оказаться преступником. Да, да!
Гунявый всё с большим непониманием слушает Лесю. Наконец не выдерживает:
— Я не понимаю, Ольга Ивановна, о чём вы.
— Вы всё прекрасно понимаете. И должна вам сказать, что знаю о вас больше, нежели вы думаете. А чтоб доказать вам это, задам один вопрос: ваша настоящая фамилия не Кавуненко, правда?
Гунявый поражённо-испуганно молчит.
— Так ведь?
— Откуда вы это можете знать?
— Откуда — это не важно. Факт тот, что знаю. Значит, могу знать и остальное.
Гунявый вскакивает и садится на постели.
— Этого не может быть! Вы ничего не можете знать!
— Почему же не могу знать, если знает столько людей. Вы считаете свою конспирацию такой удачной? Ошибаетесь, господин… Ну, пусть будет Кавуненко.
Ужас и удивление так болезненно и жалко изменили это затравленное лицо, что Леся снова вскипает:
— Да чего вы так пугаетесь? Чего? Ну, вы чекист. Что тут ужасного? Что?
Теперь на том же лице страх и непонимание совсем другого рода.
— Чекист? Кто? Я?
— Да, вы. Вы Гунявый. Правда?
Гунявый всем телом откидывается назад.
— Какой Гунявый?!
Настала очередь тяжкого удивления Леси. А Гунявый смотрит на неё широко раскрытыми глазами, в которых вихрь мыслей, сопоставлений, догадок, решений, и медленно ложится на подушку.
Леся поднимается и пристально всматривается в его лицо.
— Так вы не Гунявый? Это правда? Ради Бога, скажите честно: это правда?
И в лице её, в голосе, во всём склонённом фигуре такая растерянность, что лже-Гунявый тихо и неторопливо отвечает:
— Чистая правда.