Нестеренко открывает глаза и слегка поворачивает лицо к Лесе.
— В любом случае, Ольга Ивановна, человека, который на самом деле хочет убить себя, спасти уже невозможно. Итак… спасибо и прощайте. Больше я ничего не могу вам сказать и прошу наконец оставить меня в покое!
С неожиданной и непонятной резкостью, смахивающей на грубость, он поворачивается всем телом к стене, рванув за собою подушку. При этом выскальзывает фотография и падает на пол, у самых собачьих лап.
Леся быстро нагибается и поднимает её. Но Нестеренко стремительно поворачивается, протягивает к ней руку, с ужасом и гневом кричит:
— Дайте сюда! Дайте сюда! Не смотрите!
Но поздно: удивлённая Леся видит, что рамка совершенно пуста, никакой фотографии в ней нет. Только что-то белое. И вдруг она узнает: Господи, да это же под стеклом её собственный платочек, тот самый, которым она перевязала его раненые пальцы! С фиолетовой каймой. Выстиранный, сложенный вдвое!
Нестеренко, привстав на колени, правой рукой вырывает у неё рамку, всё так же держа левую на животе.
А Леся сидит, выпрямившись, и молча смотрит на него. Нестеренко засовывает рамку под подушку, в его глазах, полных стыда, вопрос: видела или не видела, поняла или не поняла?
И видела, и поняла: вот её застывший, поражённый взгляд. Нестеренко снова резко поворачивается к стене и злобно, грубо кричит:
— Прошу вас убраться! Уходите!
Квитка становится на передние лапы и, ощерив мелкие, острые зубы, громко рычит. Нестеренко не останавливает её.
— Идите, а то я натравлю на вас собаку.
Леся медленно поднимается, наклоняется над ним и начинает нежно, тихо ласкать его голову, лоб, плечо. Нестеренко замирает.
Неожиданно сзади слышится визгливый лай. и Квитка с силой прыгает на Лесю. Ухватившись за платье, она злобно рвёт его назад, мотает головой, рычит. Слышен треск разорванной материи.
Леся отшатывается и поворачивается к Квитке. В неё впиваются рассвирепевшие, маленькие, с фосфорическим блеском глазки, а ощерившиеся зубы готовы вот-вот впиться снова.
Но позади слышен полный ужаса, сердитый голос:
— Квитка! Тихо! Ляг, проклятая! Прочь! Ах, ты…
Нестеренко вскакивает с постели, но, пошатнувшись, едва не падает. Леся подхватывает его и укладывает назад, на подушку. Квитка испуганно, виновато изгибается, распластавшись, припадает к земле.
— Идиотка паршивая! Убью! Укусила она вас? Укусила?
— Нет, нет, нет, ничуть. Только немного платье. Но вы её не ругайте. Наоборот — она же вас защищала. Вы так на меня кричали, что она верно поняла свой долг…
Нестеренко обычным движением прижимает руку к глазам, как будто его ослепил неожиданный свет. Однако Леся отнимает его руку и строго говорит:
— Ну, теперь хватит. Время поесть снова. Хорошо?
Не открывая глаз, Нестеренко вертит головой.
— Нет, подождите. Лучше скажите: что это было… филантропия, милосердие?
Леся понимает, о чём он спрашивает, но отвечает не сразу.
— Нет, не филантропия и не милосердие.
И ждёт его взгляда, приготовив соответствующую ситуации улыбку. Действительно Нестеренко удивлённо и подозрительно смотрит на неё: что же тогда?
Леся перестаёт улыбаться и тихо повторяет:
— Не филантропия и не милосердие.
В глазах его прежнее непонимание. Леся опускает глаза и говорит ещё тише:
— Вас это удивляет? Но я… знаю вас давно. Вас ещё не было в Париже, а я уже знала о вас. Не о вас, а… Но всё-таки о вас.
И вдруг она поднимает голову и удивительным образом меняется: становится какой-то развязной, на лице — ирония и жёсткость, на губах — странный смешок. Нестеренко приподнимается на локте, ничего не понимая?
— Что, не верите?
Нестеренко не верит не словам её, а этому странному преображению. Этому смешку, вызову, насмешке над ним, за которыми угадывается явное напряжение. И он невпопад, лишь бы что-нибудь сказать, бормочет:
— Как же вы могли знать меня?
Ольга Ивановна улыбается.
— Более того: я встречала вас в пансионе, подготовила вам комнату, отмечала каждый ваш шаг, подслушивала и подсматривала днём и ночью.
Нестеренко, уставившись на неё, пытается осмыслить услышанное.
— Вы?
— Я. Святая и чистая. Правда?
— Вы мистифицируете меня?
— Ничуть. И не я одна, нас была целая компания: мой любовник, один банкир и адвокат. Наши детективы всё время ходили за вами. Я должна была влюбить вас в себя, стать вашей любовницей, выпытать все ваши секреты и выкрасть документы, зашитые на вашей груди. Что, криминальный роман? А? Раньше я не раз проделывала такие штуки с другими клиентами. И вовсе я не дочь профессора, не чистая и невинная вдовушка, не студентка Академии искусств, а самая обыкновенная… ну, если хотите, проститутка. Была когда-то… так себе, дочерью учителя гимназии, имела мужа… ну, да что там! У кого не было каких-нибудь сантиментов? Факт тот, что я вас малость обманула. Правда, и вы нас славно подвели: мы ловили чекиста с документами, сулившими миллионы и даже миллиарды, а поймали какого-то актёра. Должна была любить чекиста, а вышло… квач мит соус, как говорят немцы.
Нестеренко весь превращается в слух, особенно напряжены его округлившиеся, разрываемые непониманием, страхом и болью глаза. И чем отчётливее этот страх и боль, тем звонче голос Леси, небрежнее движения, больше в голосе весёлого цинизма, издёвки и развязности.
— Ну, ничего себе святая? А? Вот то-то и есть, господин Нестеренко, надо осторожнее выбирать себе святых.
Он не сводит с Леси загипнотизированного взгляда. Что это: кошмар, страшная комедия, мистификация? Зачем? А Леся озабоченно отводит руку назад и поправляет разорванное Квиткой платье.
— Вот чёртова собака: изодрала платье. Полторы тысячи заплатила.
Неожиданно Нестеренко хрипло выдавливает из себя:
— Это всё неправда, Ольга Ивановна…
Ольга Ивановна весело удивляется:
— Что неправда? Что отдала за платье полторы тысячи?
— Вся эта история с Гунявым, золотом, всё, что вы говорите о себе, всё это, простите, так… артистично придумано, так…
Леся заливисто хохочет.
— Что даже не верится? Криминальный роман, правда? Эх, голубчик, полагаете, только вы способны рассказывать о себе криминальные романы? Ого! А что не очень артистично, так что поделаешь. Но роль свою, святой и чистой, я всё-таки провела неплохо? А? Вы, как артист, должны её оценить.
Нестеренко всё ещё не отрывает глаз от бледно-матового лица с этими детскими, невинными губами, улыбающимися сейчас так цинично, с этими глазами мадонны, которые щурятся так презрительно. Где же настоящая? Та, что была до этой страшной минуты, или та, что, содрав с себя всё, как грим, сидит сейчас перед ним?
— Что, господин Нестеренко, действительность несколько отличается от воображения? Но теперь вы хотя бы видите, каким смешным было ваше самоуничижение передо мной? А? Вижу, я немножко ошеломила вас. Ну, да это быстро пройдёт. Зато с лёгким сердцем поедете себе на Украину. Итак, ложитесь как следует и успокойтесь. Потом хорошенько поешьте. А я уж, простите, не стану вам помогать, потому что мне пора отправляться домой. Да выспитесь хорошенько. А завтра посмеётесь, вспомнив всю эту комическую историю с золотом, чекистом и… святыми и чистыми женщинами. Ну, прощайте!
Она весело, размашисто протягивает ему руку, улыбаясь лучистыми глазами.
Но Нестеренко руки её не берёт и по-прежнему молча, неотрывно, с болью шарит глазами по её лицу. Господи, где же она, та? Это же другая, совершенно другая женщина! Куда девалась чувственная мягкость, прозрачная чистота, нежное лукавство?