– Молодой, глаз да глаз за ним, – проворчал Евсеич, – помощник механика списался осенью – ребенок родился, говорит: к дому поближе устроюсь. Мы ж всю навигацию вокруг Новой Земли крутимся.
В каюте было тепло. Сняв шинель, Назаров помог освободиться от пальто Ладе. Евсеич рассадил всех, командуя по праву старшего. Как-то так получилось, что Лада оказалась рядом с Назаровым. Евсеич, естественно, сидел во главе стола, рядом механик и, возле двери Кривокрасов. Капитан ухватил стоявшую на столе литровую бутыль с зеленоватой жидкостью.
– Наша, фирменная, – похвастал он, – на целебной водоросли настоена.
– Минутку, – остановил его Кривокрасов, – надо бы старшего инспектора позвать, а то не по-русски как-то получается.
– Ну, так сбегай, позови, – недовольно сказал Евсеич, – только быстро – семеро одного не ждут.
Михаил поднялся на палубу. Дымка рассеялась, облака, гонимые свежим ветром, поредели, и в просветах показалось непривычно бледное солнце. Освещая море в просветы туч, оно сделало его пятнистым. Там, куда падали солнечные лучи вода казалась зеленой, как уральский малахит, с прозрачными сверкающими гребнями, в тени облаков волны были серыми, неприветливо-холодными. Дверь в каюту была закрыта, Кривокрасов без стука отворил ее и резко остановился: в каюте витал запах коньяка и табачного дыма, Шамшулов, стоя на коленях, копался в его чемоданчике.
– А я это…, того…, – пробормотал старший инспектор, – доверяй, но проверяй, – он нервно хихикнул. – Едем далеко, от земли отрезаны будем. Как в песне: зимовать в дале-о-ко море посылала нас страна, – попытался он спеть дребезжащим тенорком.
– Ах ты, крыса, – чувствуя, что бешенство захлестывает его, Михаил шагнул в каюту и прикрыл за собой дверь.
– Но-но, – Шамшулов отскочил к иллюминатору и Кривокрасов увидел зажатый в его руке «Вальтер», – стой, где стоишь, сержант. Откуда у тебя не табельное оружие?
– Не твое дело.
– А если я лейтенанту доложу? – криво улыбнулся инспектор. – Давай так: я молчу про пистолет, а ты мне освещаешь, кто чем дышит, кто с кем о чем говорит. Мы ж одно дело делаем, Миша, – в голосе Шамшулова прозвучали задушевные нотки, – лейтенант, скажу тебе по секрету, сам вроде как ссыльный. Уж я-то знаю. Вот и считай: личный состав в лагере разложился от безделья, зеки – сам понимаешь, чуждый нам элемент. Раздавят нас поодиночке, Миша.
– У меня встречное предложение: ты сейчас кладешь пистолет на стол, приносишь извинения и тогда, может быть, я забуду о твоих словах.
Лицо инспектора исказилось от злости, глаза сузились.
– Не ту сторону выбираете, товарищ Кривокрасов, – сказал он, покачивая оружием.
– Клади ствол и выметайся.
– Ну, как знаешь, – процедил Шамшулов.
Бросив «Вальтер» на столик он бочком выбрался из каюты.
– Стой. Там в кают-компании все собрались, тебя только ждали.
– Зачем?
– Моряки угощают. С тобой за одним столом сидеть противно, да выносить сор из избы не хочется. Но если что замечу – пеняй на себя.
Кривокрасов убрал вещи в чемодан, положив пистолет на самое дно, и вернулся в кают-компанию.
Евсеич встретил их приветственным взмахом руки.
– Ну, наконец-то. За смертью тебя посылать. У всех налито?
– У всех, у всех, – пробурчал механик.
– Ну, тогда, – Евсеич поднялся из-за стола, – за…
– За товарища Сталина, – провозгласил Шамшулов, вставая с места.
Лада замерла, глядя в тарелку, механик, пробурчав что-то, залпом опрокинул рюмку. Назаров поднялся, чокнулся рюмками с инспектором и, глядя ему в глаза, медленно выпил настойку. Пожевав губами, Евсеич кивнул.
– Ну, будем здоровы.
На столе преобладали блюда из рыбы: золотился копченый палтус, лежала прозрачной горкой в миске строганина из нельмы, заливное из трески подрагивало в большом противне. Евсеич, утерев усы, предложил всем отведать салат из водорослей на капустном рассоле.
– Это значит, косят ее, водоросль, как траву и сушат на камнях, ага. Так после целый год хранить можно. А понадобилась – рассолу добавил: хошь из-под капустки, а хошь из-под огурцов и вот те нате, будьте любезны. Витаминов – больше чем в цитрусе, точно говорю. Предки наши, поморы, которые далеко ходили, завсегда старались ее с собой брать – от цинги первое средство.
– А это что такое? – Шамшулов, потянув носом, подтащил к себе блюдо с жареным мясом. Прожевав, одобрительно кивнул, – неплохо живете, товарищи моряки – свинина, понимаешь.
– Моржатина, – поправил его Михеич, – где ж тут свиней разводить. Да и некогда.
– Тьфу, мерзость, – скривился инспектор.
– Это вы напрасно, товарищ Шамшулов, – сказал Назаров, – хотя, поживете месяц на Новой Земле, привыкнете. Там, кроме моржового и тюленьего мяса другого нет. Правда, есть еще олени в тундре, но охота запрещена.
– Край света, – пробурчал Шамшулов.
Лада обмакнула полоску строганины в соус, пожевала и, проглотив, задышала часто открытым ртом. На глазах у девушки выступили слезы. Назаров спешно налил ей стакан воды из чайника. Евсеич, посмеиваясь в усы, погрозил пальцем.
– Что, соус острый? Сам делал. Он у нельмы вкус не отобьет, а бодрости добавит. Ну, Михеич, чего сидишь, как у праздника? Наливай.
Выпили по второй. По кораблю разнесся звон судового колокола. Кривокрасов откусил копченого палтуса, жалея, что нет пива. Шамшулов, развалившись, оглядывал всех сонными глазами – крепкая настойка вдобавок к коньяку, выпитому в одиночку в каюте, ударила в голову.
– Никита Евсеевич, а что это ты про Норвегию рассказывал? – спросил Кривокрасов, – что, ходил туда?
– О-о, сколько раз. До революции, конечно, – покосившись на Шамшулова, добавил старик. – Да, ходил туда, ходил, а раз встретил любовь свою.
– Расскажите, Никита Евсеевич, – попросила Лада.
Старик стал не спеша набивать трубку, как бы вспоминая давние годы.
– Вот, значит, в одна тыща седьмом году, как сейчас помню. Привез я муку в Киркинес, ага. На рыбу у норвегов торговать. Это куда выгоднее было, чем самим-то ловить. Вот, пристал, значит. Смотрю, а дружка-то моего, Оле-Гуннара, нет. А поджидает меня на пирсе баба какая-то…, женщина, стало быть, – поправился он, взглянув на Ладу. – И говорит: Гуннар, мол, загулял, третий день из кабака вытащить не можем, а я вдова его брата, Гудрун. Давай, говорит, со мной торговать. А мне-то еще лучше, думаю, объеду бабу на кривой козе…
– Это по-каковски ты с ней разговаривал-то? – ковыряясь в зубах спичкой, спросил Шамшулов.
– А черт его знает. Не по-русски, это точно. Может, по ихнему. Но, понимали друг друга, и ладно. Вот начинаем торговаться. Она мне: как твоя мукка, как твоя группа? То есть: мука есть, крупа есть? А я отвечаю: да, моя харь этта, давай по шип ком – есть, говорю, все, заходи на корабль. Она, стало быть, заходит, предлагает сайду, пикшу, палтуса. Я ей – пуд, на пуд. Она смеется, зубы белые, волос белый, в золото отдает. А сама такая крепкая, ладная. Блаведрю пакорна, этта гротта дорогли, продатли биллиар. Дорого, значит, давай дешевле. Я дураком прикидываюсь: не понимаю, что говоришь – как спрек? Моя нет форшта. Дорогая мука в этом году – грота дорогли мукка по Рюслань ден орь. А сам так и любуюсь на нее. Она головой качает: твоя нет санферди спрек, прощай, рюсьман. Врешь, говорит, прощай, русский и, вроде, как уходить собирается. Тут я опомнился, за руку ее хватаю, ладно, говорю, бери дешевле – биллиар. Ну. Ударили с ней по рукам. Я ей муку на телегу погрузить помог. Смотрю, а она тоже, вроде как, интерес ко мне проявляет. Ну, доехали с ней до дома ее, чайку попили. Цай дрикки. Так и остался у ней на три дня. А чего мне – холостой был. И после в каждый приезд как продам муку, сразу к ней. Гуннар смеется: женись, говорит, вместе рыбу ловить станем, да с русскими торговать. Шесть лет вот так мы с ней. Даже не поругались ни разу. А потом война, будь она неладна. А в пятнадцатом году немецкие подлодки возле Норвегии пошаливать стали. Я сам раз едва ушел – из пушки стреляли, паразиты. Потом революция и все. Потерял я свою Гудрун.