Кэлловэй, грязный педик, заявился к нему без штанов. На нем были носки и ботинки, но ни трусов, ни брюк. Эта сцена могла бы показаться комичной, если бы не его лицо. Он явно рехнулся: глаза вращались, по лицу текли слюни и сопли, язык вывалился изо рта, как у запыхавшейся собаки.
Хаммерсмит поставил стакан на промокашку и вгляделся в то, что было хуже всего. Рубашка Кэлловэя была заляпана кровью, алый след тянулся через все горло к левому уху, из которого торчала пилка для ногтей. Металлическое острие вошло глубоко в мозг. Он был однозначно мертв.
Но он стоял, говорил, ходил.
Из зрительного зала донесся приглушенный гул очередной овации. Этот звук показался директору нереальным, он шел из другого мира — из мира, где правили эмоции. Хаммерсмит всегда чувствовал себя изгнанным оттуда. Он никогда не блистал актерскими дарованиями, хотя, видит бог, старался, а две написанные им пьесы, он знал, никуда не годились. Его призванием была бухгалтерия, и он воспользовался ею, чтобы оставаться как можно ближе к сцене, ненавидя собственную бездарность так же сильно, как и талант других.
Аплодисменты стихли, и, словно по подсказке невидимого суфлера, Кэлловэй бросился на хозяина. Его маска была одновременно комической и трагической — здесь смешались смех и кровь. Хаммерсмит струсил и оказался в ловушке за столом. Кэлловэй вскочил на стол (он был ужасно нелеп: полы рубашки развевались, яйца раскачивались из стороны из сторону) и схватил Хаммерсмита за галстук.
— Филистимлянин, — произнес Кэлловэй, так и не узнав истинного лица Хаммерсмита, и сломал ему шею — хрясь! — а где-то далеко зрители снова захлопали в ладоши.
Не обнимай меня и не целуй, Пока приметы времени и места Не подтвердят тебе, что я — Виола.Из уст Констанции это звучало как откровение. Почти казалось, что «Двенадцатая ночь» написана только что и роль Виолы предназначена специально для Констанции Личфилд. Актеры, игравшие на одной сцене с ней, отбросив гордость, склонялись перед гением.
Последний акт двигался к своему радостно-горькому завершению, и, судя по мертвой тишине в зале, зрители были заворожены.
Герцог говорил:
— Дай руку мне. Хочу тебя увидеть В наряде женском.Во время репетиции намек, содержавшийся в этих словах, был упущен, никто не смел прикоснуться к Виоле, не говоря уже о том, чтобы взять ее за руку. Но на сцене, в волнении, все табу были забыты. Потеряв голову, актер потянулся к Констанции. Она же, в свою очередь, позабыв о запретах, протянула руку ему в ответ.
Личфилд, стоявший за кулисами, едва слышно выдохнул «нет», но его приказ не был услышан. Герцог сжал руку Виолы, и под нарисованным небом соединились жизнь и смерть.
Это была ледяная рука, кровь не текла по ее жилам, кожа ее не горела.
Но здесь она вполне могла сойти за живую.
Они были равны, живой и мертвая, и никто не мог найти причины разлучить их.
Личфилд испустил вздох и позволил себе улыбнуться. Он боялся этого прикосновения, боялся, что оно разрушит чары. Но Дионис сегодня покровительствовал им. Все будет хорошо; он чувствовал это нутром.
Спектакль закончился, и Мальволио, все еще выкрикивавший свои угрозы, удалился. Один за другим актеры покидали сцену, оставив клоуна произносить финальные строки:
— Был создан мир бог весть когда — И дождь, и град, и ветер, — Но мы сюда вас ждем, господа, И смешить хотим каждый вечер.Огни в зале погасли, занавес опустился. На галерке загремели аплодисменты — те же аплодисменты, похожие на глухой стук. Актеры, лица которых сияли при виде успеха костюмной репетиции, собрались на сцене для поклонов. Занавес поднялся, и шум в зале усилился.
Кэлловэй — он оделся и смыл с шеи кровь — нашел за кулисами Личфилда.
— Ну что ж, мы имели оглушительный успех, — произнес череп. — Действительно, жаль, что эта труппа должна так скоро распасться.
— Да, жаль, — согласился труп.
Актеры повернулись к кулисам, зовя Кэлловэя присоединиться к ним. Они аплодировали ему и приглашали выйти на сцену.
Он положил руку на плечо Личфилду:
— Мы пойдем вместе, сэр.
— Нет-нет, я не смогу.
— Вы обязаны. Это столько же ваш триумф, сколько и мой.
Личфилд кивнул, и они вместе вышли, чтобы поклониться зрителям.
За кулисами Таллула принялась за работу. Она чувствовала себя отдохнувшей после сна в Зеленой комнате. Все болячки прошли — вместе с жизнью. Ее больше не беспокоила ломота в ногах. Не было больше необходимости тяжело втягивать воздух в бронхи, загаженные за семьдесят лет, или потирать руки, чтобы заставить кровь бежать по жилам, не надо было даже моргать. Она с новыми силами принялась разводить огонь, используя остатки прежних постановок: старые декорации, реквизит, костюмы. Навалив в кучу достаточно горючего, она чиркнула спичкой и подожгла ее. В «Элизиуме» начался пожар.