Как поведала Клавдия, солдаты охраны и два оперативника ворвались в ее дом поздно ночью, уже на вторые сутки Санькикого пребывания на воле. Поднятые с постели по тревоге, они были свирепы и злы, как и их откормленные обученные псы. Клавдия очень перепугалась и потому долго не решалась открыть дверь стучащим, и, лишь когда те пригрозили, что выломают дверь вместе с петлями и косяком, Серый, видимо уже догадавшийся об истинной причине ночного налета, сам подошел к порогу и открыл ее настежь.
Его начали бить сразу и прямо при ней, методично и умеючи, а когда крови стало слишком много и она начала заливать ничем не покрытый пол, Саньку выволокли на снег и уже при помощи собак принялись «поднимать» на ноги.
Клавдия видела, как псы, рвущиеся с поводков, набрасывались на худое, полуживое тело, распластанное на белом снегу, и вырывали из него то, что еще можно было вырвать из этой груды обтянутых кожей костей. Он даже не кричал…
Один из оперативников приказал женщине молчать, хотя она и так онемела, пригрозив, что с ней будут разбираться особо… Он даже перечислил ей несколько статей из Уголовного кодекса, в котором Клавдия ничего не смыслила. Через некоторое время Серого без сознания поволокли со двора в сторону зоны, а она дрожала и плакала до самого утра, уповая только на Бога и Его милосердие.
На следующий день Клавдию срочно вызвали в оперчасть отделения и, под страхом позора и угрожая сроком за укрывательство беглого рецидивиста, заставили собственноручно написать заявление об изнасиловании и разбое.
«Его же так и так будут судить, дура! — гневно внушал ей майор оперчасти, заглушая всхлипывания и лепет несчастной женщины. — Подумай о себе и о доме… Это бандит, бандит! Заявление на всякий случай, пойми!.. Если эта падаль вздумает куда-то жаловаться, тогда мы… Смотри, Клавка, смотри! Твое счастье, что давно живешь здесь, а то бы!..»
Что могло быть и бывало, когда за дело бралась оперчасть, Клавдия знала и сама…
Она передала мне через Васю простой нательный крестик и сто рублей денег, оставшиеся от Саньки.
«Пусть он простит меня, грешницу, если может, этот его товарищ! Скажи ему, Вася, скажи Бога ради! — со слезами на глазах молила Клавдия, передавая дрожащими руками крестик и деньги. — Помяните его, как сумеете, милые… Бог мне судья! Не вы одни страдаете на этой несчастной земле, не вы одни. Что было делать, что было делать-то?! — сокрушалась она, не находя иных слов. — Земля ему пухом, Бог не дал ходу моей клевете, не дал…. Он всё видит, всё!»
По причине быстрой Санькиной смерти мне уже не пришлось всеми правдами и неправдами вырываться на больничку к другу, как не пришлось и многое другое. Ровно через семнадцать дней я сам оказался на забитом до отказа старом пересылочном пункте, а еще через восемь мчался в «фирменном» столыпинском вагоне в Красноярское управление спецлеса, где меня ждали такие же Сучки и псы, как и на нашем «мясокомбинате».
Конечно, я успел рассказать людям правду о Саньке, успел. И в зоне — за что меня срочно и вывезли, — и на пересылке об убийстве стало известно до деталей.
Но что толку! Как мне удалось выяснить через своих друзей, спустя несколько лет после описанных событий Сучка благополучно вышел в отставку. Да и чем можно было удивить тогда арестантов спецлеса, которые и так знали расценки на «дичь», то бишь нас? Ничем.
Убийства и истязания стали в лагерях вполне естественным явлением, и если человек погибал или каким-то образом попадал под «молотки» охраны, то его же впоследствии считали дураком сами зеки: не сумел, мол, вовремя «спрыгнуть с противня», поперся. Никто не болтал зря о Боге и справедливости, никто не ждал манны с неба и не надеялся на чудо, но каждый выживал и спрыгивал с этого «противня» как мог, постепенно привыкая к повседневным ужасам лагерной жизни и считая за ужас нечто непредставимое и из ряда вон выходящее, а не «обычное» убийство или что-то этом роде.
Санька нашёл этот «противень» сам и не сумел, а может, просто не захотел с него спрыгивать, как делал это много лет подряд на протяжении всей своей несладкой жизни, или житухи.
Я часто, очень часто вспоминаю его мечту, если, конечно, то, о чем он мечтал, можно вообще назвать мечтой, до того странной и дикой она мне казалась поначалу. Серый только дважды за все время говорил о ней, но я запомнил его слова навсегда.
«Эх, Пашка, — говорил он тогда, — я ни-че-го в жизни не видел, но отдал бы и последнее за то, чтобы быть похороненным без единого звука! Без единого! — уточнял он, как одержимый. — Не по подсказке, не по призыву, а так… Взяли и понесли. В полной тишине! Не переговариваясь, не перемигиваясь, без ритуала, а просто по велению сердца и души. Это что-то! — залихватски прищелкивал он пальцами, словно его уже когда-то хоронили так. — Если в мире таким образом кого-то и схоронили, Пашок, то я таких не знаю, нет. Ты прав в одном: люди никогда не были хоть в чем-то виноватыми, они такие, какими пришли в этот мир, больше ничего. Кто наделил их „свободой“, „выбором“ и „виной“, я не знаю, да и ты вряд ли это знаешь, да. А если и будешь пытаться доказать обратное, Паша… тебя, скорее всего, объявят сумасшедшим или тихо закроют рот безумцу, как это делалось всегда. У меня мечта гораздо скромнее твоей, но иногда я искренне завидую тебе… Ты имеешь цель, цель, которая запросто поглотит десять человеческих жизней… Десять, Паша! Смысл и счастье тебе гарантированы до гроба. Дерзай, братуха, дерзай, кто-то должен сказать и о нас, должен, Паша, должен».
Так погиб второй Ленин, Санька Серый, о ком ни сном ни духом не ведал ведущий «Поля чудес» Влад Листьев.
После Санькиной гибели я написал письмо в Самару, где жила его матушка, семидесятитрехлетняя старушка, но ответа оттуда так и не получил.
Покоится Санька среди сотен его собратьев на обычном зековском кладбище под названием Дунькин Пуп, примерно в полутора километрах от нашей биржи. Крестов и фамилий там нет, и отыскать его могилу по номеру будет нелегко.
Посылка от Аллы Борисовны
Никто не знал, когда именно и почему Витюша сошел с ума. Сошел он как-то тихо и совсем незаметно для окружающих. Было ему тогда двадцать семь, сидел он не так много по известным зековским меркам, где-то около семи лет, и потому все решили, что Витюша просто «загнался» и уже не смог выйти из этого опасного мечтательного или мечтательно-невыносимого состояния, действие коего наверняка испытал на себе всякий мало-мальски печалившийся по темницам империи арестант.
Отца и матери у Витюши не было, воспитывался он то на улице, то в детдоме, а рос так, как росли все «придорожные» пацаны, кому к началу восьмидесятых исполнилось по восемнадцать — двадцать лет.