Маргарита Павловна предложила гостю чаю, и Савелий не отказался. От водки и сухомятки у него давно першило в горле. На опрятной, чистой кухоньке хозяйка подала чай в фарфоровой посуде, хлеб, масло и сыр. Савелий уплетал за обе щеки, только бороденка топорщилась.
— А ты что же, голубушка, не попьешь чайку?
Маргарита Павловна, задумчиво щурясь, положила в рот полосатую карамельку. Она была явно не из тех, кто мелет попусту языком. От ее сухого, с темными подглазьями лица исходил теплый свет хорошо усвоенного жизненного урока. Она была красива, стройна, ничего лишнего в чертах — лишь ясное, голубоватое мерцание глаз. Савелий признался:
— В столицу утром прибыл, а вот первого вижу нормального человека. Тебя, девонька.
Маргарита Павловна смущенно потупилась.
— Вы о нем плохо не думайте, о Петре Фомиче. Он ведь с горя ее глушит. А как помочь, не знаю.
— Ты уж одним тем помогла, что бедуешь с ним.
— Муж мой, куда денусь.
— Скажи, красавица, зачем пленкой диван застелила?
Маргарита Павловна полыхнула алым цветом.
— Петя не всегда собой управляет, когда выпьет. Почки у него отбиты.
— Понятно. Любишь мужа?
— Роднее никого нету. Только он сам почему-то отдалился. Может, я его больше не волную как женщина.
— Не надо так, — укорил Савелий. — Человек через смерть и муку прошел, ноги лишился, веру утратил, — ему ли скакать молоденьким козликом? Потерпи, помайся годик-другой. Он воспрянет. Терпение сторицей воздастся.
— Кто вы? Вы же не случайно к нам зашли?
— Об этом не думай. Странник я, обыкновенный прохожий.
Оба чувствовали, как им вдруг стало хорошо вдвоем. Как двум слезинкам, сомкнувшимся под переносьем.
Уходя, Савелий пообещал навестить вскорости, потолковать с Петром Фомичом на трезвую голову. В прихожей Маргарита Павловна неожиданно прижалась к нему тоскующим жадным телом, поцеловала в уголок губ, и Савелий словно впервые догадался, что наступит день, когда ему тоже понадобится женщина.
С такими долгими задержками он лишь к вечеру добрался до Красной площади. Святое для всего православного мира место напоминало огромную строительную площадку, с торчащими кранами, со множеством ограждений, с мельтешением техники и скоплением людей. Надо всем пространством стоял такой звук, будто, высоко пролетая, каркала неисчислимая стая воронья. Если бы Савелий когда-нибудь читал книги и добрался однажды до платоновского «Котлована», ему непременно припомнились бы сцены из этого пророческого произведения; но книг Савелий отродясь не читал, поэтому никакие литературные сравнения не пришли к нему в голову. Озадаченный, он перекрестился на тускнеющий под закатным солнцем лик Василия Блаженного и некоторое время молча стоял, отдыхая, свеся руки к земле, чутко прислушиваясь.
Рядом проходил задумчивый господин в вельветовой кепке, с кинокамерой через плечо. Савелий его окликнул. Господин поглядел мимо, словно не видя, потом вернулся и сунул ему в руку хрустящую купюру достоинством в один доллар. Савелий с благодарностью поклонился, спросил:
— Чего тут происходит, не подскажете приезжему? Какие сокровища ищут?
— Ай спик инглиш, — ответил господин, презрительно поджав губу и нацеля на Савелия камеру. — Рашин плохо понимай.
— Тогда извините!
— Купи булку, хлеб. Кушай на здоровье. Водка купи.
— Не извольте сомневаться, — уверил Савелий.
Продолжая путешествие, он еще приноравливался заговорить с несколькими людьми, но все как-то не встречал соотечественников, хотя попался ему словоохотливый турок, который на чистейшем русском языке прояснил обстановку. Оказалось, по волеизъявлению кумира всей Москвы Лужкова под Красной площадью прорубают торговые ряды, которые ничем не уступят знаменитым западным барахолкам, а также заодно восстанавливают храм Христа Спасителя, взорванный большевиками по распоряжению Кагановича. Савелию турок не особенно приглянулся, потому что он так гримасничал, хохотал и звучно хлопал себя по ляжкам, будто его щекотали. Савелий опасался чересчур нервных людей, хотя бы и иного вероисповедания. Не успел турок убежать, как к Савелию приблизились двое крепышей в длиннополых пиджаках, по облику тоже турки, но, как выяснилось в разговоре, на самом деле кавказцы, жители славного города Баку.
— Читу знаешь? — спросил один турок-бакинещ а второй при этом зачем-то ласково обнял Савелия за талию, будто приглашая на тур вальса.
— Не знаю Читу.
— Тогда кому платишь?
— Никому не плачу.
— Будешь нам платить. Сейчас дай аванс, вечером принесешь остальное.
Обнимающий за талию турок-бакинец нежно ущипнул его за бок, как девушку. Шепотком дунул в ухо:
— Ну чего, братан? Чего жмешься? Делиться не любишь?
Савелий отдал им доллар, подаренный англичанином, и оба огорченно зацокали языками.
— Шутишь, да? Это не аванс. Это обида. За обиду пузо резать будем.
Савелий вывернул карманы, показывая, что больше у него ничего нету. Загадочно переглядываясь, турки отошли на недалекое расстояние и стали наблюдать, что он дальше предпримет.
Савелий побрел через площадь в сторону Александровского сада. Странный морок опустился на его рассудок, еще не окрепший после многолетней Дремы. Он понимал, что город, где он оказался, вовсе не Москва, а лишь ее подобие. Каким-то образом из одного миража, который назывался деревней, он переместился в другой мираж, который считался столицей, но и то и другое, скорее всего, снилось ему на печи. Тяжко, гулко билось сердце под ребрами. Он жалел, что сорвался с насиженного места, оставя горевать бедную матушку, но это было глупое сожаление. Не в его воле жить и умереть, как не по собственному хотению он родился. На выходе к Васильевскому спуску его перехватила темноликая женщина, закутанная, как ему почудилось, в цветастую простыню. На темном лике сияющие глаза, подобные ночи. Ухватила его за руку и поцеловала в ладонь. Он решил, что это цыганка: их тут много сновало — разных возрастов и полов. Но опять ошибся.
— Хочешь пять кило баранины и мешок сахару? — строго, но улыбчиво спросила женщина.
— Ты кто? — осторожно он высвободил руку из цепкого обезьяньего захвата.
— Мы из Судана. Студенты. Не бойся, есть лицензии.
Из складок простыни женщина выхватила лист мятой бумаги и сунула ему под нос.
— Видишь, печать?
— Вижу.
— Баранина, сахар и шоколад. Только надо ехать. Недалеко. Город Люберцы. Не пожалеешь.
Женщина игриво наступила ему на ногу, и Савелий с удивлением обнаружил, что суданка бродит по Москве босиком. Он был в замешательстве. Ему хотелось поехать в Люберцы, попытать счастья, но что-то его удерживало. Женщина догадалась о его сомнениях и поспешно достала из простыни еще одну бумагу, такую же мятую и с оборванными краями.
— Вот справка. Видишь, диспансер? Не бойся. Никаких болезней. Поедем, да?
— Никуда не поеду, — отказался Савелий.
— Ты фантастическая баба, — Мустафа небрежно поглаживал теплое тугое бедро Тамары Юрьевны. — Сколько лет тебя знаю, не меняешься. Как тебе удается?
— Так же, как тебе, Мустафик. Кто пьет кровь, тот умирает молодым.
— Я не пью кровь. Давным-давно на диете.
С ликующим смешком Тамара Юрьевна повернулась, и ее пылкая грудь надвинулась двумя золотистыми шарами, в который раз за долгую ночь у Мустафы перехватило дух. Волшебница, чаровница. С их первой встречи четверть века минуло, а он все подробности помнил. Даже не подробности, ауру, горькую благодать тех давних дней. У любого мужчины мало воспоминаний, которые он удерживает не памятью, сердцем, — одно, два, а то и вообще ни одного. Кто был он тогда и кто она? Он вернулся с ходки, а она в Москве царила. Ее царствие — гостиные влиятельных людей, загородные дачи, престижные тайные вечери. В ту пору Тамара Юрьевна была зримым воплощением той блестящей, неведомой жизни, кою он только лишь намерился подмять под себя. Певучая, сочная жрица любви. В ней было все прекрасно, все влекуще — и душа, и одежда, и мысли, — а взамен он мог предложить неутомимую напористость матерого скакуна. Он был целеустремлен, как направленный ядерный взрыв. Тамара Юрьевна не смогла устоять. Да и никто бы, как показало будущее, не смог. В отличие от заурядных преступников Мустафа всегда точно понимал, в чем заключается высшая справедливость мира. Она в том, что мир принадлежит сильным, хищным людям, не ведающим сомнений, воплощающим замысел Творца самим фактом своего существования. События последнего десятилетия, крах лубочного, убогого советского государства, подтвердили его правоту, но в те времена его выстраданные идеи воспринимались людьми, ошибочно мнящими себя интеллигентами, как маниакальный бред, ницшеанство и — забавно вспоминать, — как идеологическая диверсия. О, пустая, рабская эпоха, пронизанная скукой, нищетой и ложью!