Зато поднялись и окрепли новые конкуренты, появившиеся из тех же конюшен, что и он, бесцеремонные, не признающие никаких правил, отчаянные, потому что, хлебнув крови и надыбав шальных Денег, как бы повредились рассудком. Бывшие комсомольские вожаки, спортсмены, научные сотрудники, неудавшиеся актеры — вдруг хлынули в экономику, в государственные органы, в рэкет, в проституцию, в торговлю и мигом, счастливые и безрассудные, испакостили все вокруг. С этими бодрыми, смеющимися созданиями, полулюдьми — полупришельцами, приходилось договариваться, торговаться, потому что перебить их всех было невозможно, да вдобавок они сами готовы были палить без разбору во все, что двигается.
У Лобана был резерв времени, и поэтому он мог диктовать условия. Он имел около ста штыков, по городским масштабам целую армию, причем его люди были хорошо организованы, обучены, дисциплинированы и разбиты на небольшие отряды, во главе которых стояли в основном спецназовцы либо кадровики, переманенные из спецслужб. В своем районе Лобан безоговорочно контролировал две зоны — проституцию и наркотики — самые горячие, прибыльные, а что касается иных источников дохода — спекуляция, посредничество, фирмачество и прочая, прочая, — тут он готов был потесниться и поделиться, понимая, что чем больше пирог, тем легче им подавиться.
Дольше других оказывал сопротивление некий Боба Изякин (Снохач), появившийся на горизонте уже после того, как все в их районе было переделено и узаконено, и каждый из великого братства новых русских снимал пенку со своей плошки, не заглядывая в миску соседа.
Боба Изякин (бывший зек, статья 59) возник территории Лобана с большой партией узбекской анаши, но прижучить его сразу не удалось, потому что он оказался очень головастым. Боба сбывал анашу под крышей международной организации Красный Крест, упакованную в фирменные коробочки с загадочной наклейкой «Селфинг». До такого не додумывались даже чечены, контролирующие весь в целом рынок наркотиков и бывшие, в сущности, заурядными, незамысловатыми мафиози итальянского типа. А вот Боба Изякин был натуральным лагерным интеллектуалом российского замеса. Поймать его за жабры оказалось непросто.
С ним, разумеется, пару раз побеседовали, предупредили, что залез в чужую вотчину, и даже сломали для порядка несколько ребер. Возможно, Лобан сделал ошибку, обойдясь с наглецом столь мягко, но, во-первых, на дворе стоял 1995 год и период беспорядочной стрельбы по живым мишеням вроде бы миновал, а во-вторых, Боба, будучи россиянским интеллектуалом, при каждом наезде клялся, что осознал свои промахи, и все это простое недоразумение и те счета, которые ему предъявили, он в ближайшие дни покроет с лихвой. Однако выяснилось, что коварный ворюга гнал туфту, а на самом деле таил честолюбивые планы, которые заключались в том, чтобы — ни много ни мало — самому занять место Лобана во главе группировки. Для осуществления этого плана у Бобы не было никаких разумных оснований, но вскоре он совершил непредсказуемый, бессмысленный поступок: среди бела дня с горсткой таких же, как сам, безумцев напал на выходящего из машины Лобана, положил из автоматов его охрану и Лобану лично всадил три пули в грудь. А потом скрылся в неизвестном направлении. Чудо спасло Лобана. Он был вроде уже мертвый, когда его доставили в Склифосовского, но после небольшой штопки раздышался и буквально через две недели вернулся в свою берлогу на Чистых прудах.
Ярость и обида Лобана были столь велики, что на несколько дней он потерял дар речи и заговорил только у себя на квартире, куда съехались по экстренному вызову пятеро его ближайших подручных — мозговой центр банды. Им он объявил коротко, но веско:
— Кто поймает Бобу, тому пятьдесят кусков на рыло. Немедленно, наличняком. Ступайте, ребята, я пока подремлю.
Дремать ему пришлось около месяца, пока Бобу отловили. Сперва на рынке опять замелькали загадочные коробочки «Селфинг», и следом Боба явился в Москву откуда-то с юга, загорелый и одухотворенный. Разведка засекла его на хате бывшей (долагерной) жены Земфиры, женщины молдаванского происхождения, и вместе с нею, а также с его шестилетним ублюдком Нодарчиком доставила для правежа в загородную резиденцию Лобана.
Первый (он же окажется последним) допрос Лобан снимал со взбесившегося конкурента в бетонированном бункере, оборудованном именно для таких игр. Растерянный Боба Изякин, привезенный в одних подштанниках и пижамной куртке, по интеллигентской тюремной привычке поначалу ото всего отпирался. Его сверхъестественная наглость поразила даже видавшего виды Лобана.
— Ты что, Лобаша?! — возмущенно гудел поганый анашист. — Да разве бы я посмел! Обознался ты в натуре. Чтобы я на тебя мосол поднял? Да мне мать родную легче в землю зарыть.
Пытки, которым подвергся пленник, невозможно описать, но истерзанный, полузамученный Боба Изякин продолжал утверждать, что не он стрелял в грудь Лобану, и не он распространял фирменные, как гербалайф, коробочки с анашой. Позже, размышляя над этим тривиальным, в сущности, эпизодом своей жизни, Лобан пришел к выводу, что именно необыкновенная стойкость конкурента, сравнимая разве что с тупостью какого-нибудь совка, произвела в его сознании какие-то необратимые разрушения. Распаленный, справедливо разгневанный, он на глазах умирающего лично изнасиловал его бывшую жену Земфиру и заодно малютку Нодарчика.
— Ну что, теперь ты доволен, скот? — спросил у подвешенного на железный крюк мученика.
— Теперь доволен, — прошамкал тот изуродованным, беззубым ртом. — Но стрелял не я. Ты ошибся, Лобаша. Тебе это выйдет боком.
Подернутые пленкой смерти, его глаза смеялись.
С того дня Лобан занедужил. Ему стало что-то мниться по ночам, а впоследствии и светлым днем. Тревожили невнятные голоса, смутные тени. Страх поселился в душе. Но не тот привычный страх, который знаком любому вору и насильнику, не страх расплаты, а тягучая, саднящая тревога, будто кто-то постоянно подглядывал за ним недобрым глазом. Будто нож висел над его лопаткой, занесенный призрачной, нечеловеческой рукой.
Он навестил Земфиру, которой, как ему показалось, пришелся по нраву акт изнасилования. Тугая молдаванка встретила его приветливо, тем более что приехал он не с пустыми руками. Иное дело — шестилетний Нодарчик. В бункере Лобан не причинил ему большого вреда, но поглядывал малыш на страшного дядю чересчур сметливыми, усмешливыми, отцовыми глазами, в которых (или опять помнилось?) полыхало чем-то алым. Когда для закрепления дружбы прилаживал Земфиру на диванчике, почудилось, детский голосок пискнул в ухо: «Не я стрелял, Лобаша!»
Пыл его угас, и Лобан безвольно поник на распростертой молдаванке.
— Ой, голубчик, — попеняла она. — Раз уж начал, не дразни понапрасну.
Лобан уточнил:
— Он что у тебя, ненормальный, что ли, был?
— Почему ненормальный? Обыкновенный мужчина. Сколько ни дай, все мало. Да вы все одинаковые кобели.
— И нигде не числился?
— Откуда мне знать, где вы все числитесь.
Молдаванка заерзала под ним, норовя углубиться, но на Лобана больше не действовали женские чары.
Лучше бы не приезжал.
Уходя, кинул на стол пачку зеленых.
— Мальца ни в чем не стесняй. Будешь нуждаться, дай знать.
Нодарчик следил за ним из угла пристальным, веселым оком.
С того дня наваждение усилилось. Лобан утратил аппетит к жизни. Начал ходить по врачам, колдунам, экстрасенсам. Никто не помог, даже Джуна с ее завораживающей улыбкой. Жуткие грезы томили его, и не видно им было конца. Общий смысл грез был такой, что он после смерти вместе с Бобой Изякиным и его ублюдком бродит по грешной Москве и ищет пристанища. Он вспомнил, что когда-то была у него мать, и собрался навестить ее на кладбище, но побоялся. Наверняка Боба с ублюдком потащатся следом и начнут насуливать матери коробочки «Селфинг», а как такое стерпеть?