— Вся задница, понимаешь, воспалена. Но дело разве в этом!
— В чем, Ешенька?
— Пошатнулись убеждения. Народец у нас еще подлее, чем я о нем думал. Мразь и скот. Поделом ему рыночная мука.
— Во как! — засмеялась Кланя-Децибел. — Старый хорек. Все вы вонючие, старые хорьки. Тебе жопу помяли, а народ виноват. Вот весь ваш ум и вся ваша совесть. Ничего, скоро Кришна разберется с вами.
Кланя царственно расположилась на лежаке, сперва потеснив Ешку, а после и совсем спихнула его на пол. На полу, на коврике, он принял вторую порцию водки и мирно задремал. Люба упулилась в экран, где в заветном сериале умопомрачительные красотки и их кавалеры изо дня в день задиристо обсуждали, кто, с кем, когда, в каком месте и почем. Савелий и девушка с алым пятном на лбу остались в подвале как бы наедине.
— Давай, не тяни! — выдохнула кришнаитка.
— Чего тебе дать, Кланечка?
— Сядь поближе, пощупаю тебя!
— Скажи, Кланюшка, ты впрямь в восточного владыку веруешь?
— В кого верую, после скажу. Но враг у нас общий. Иди ко мне!
— У меня нет врагов, Кланюшка.
В бледном, насыщенном бредовыми голосами с экрана сумраке подвала ее яростный взгляд казался единственным живым светом. Она владела ведовством, против которого у Савелия не было защиты.
— Или боишься? Или ты не мужик?
Одним резким движением стянула с себя хламиду. Вспыхнуло, заискрилось божественное женское тело. Савелий не сдюжил. Тяжко вздохнув, перевалился на лежак.
Девушка все делала сама, не позволяя ему и пальцем шевельнуть. Угрюмо шаманила, все более распаляясь: «Вон ты какой соленый огурчик! Вон ты какой привередливый!..» Их любовное путешествие длилось очень долго. Уже Люба, выключив телевизор, бросила на лежак невидящий взгляд и отправилась на вечерний промысел. Несколько раз оживал на полу бомж Ешка, прикладывался к бутылке и, невнятно урча, снова засыпал. Во сне беспокойно, жалобно вскрикивал, со всех ног улепетывая от насильников, превративших его в петуха. Уже ночь занялась сырой прохладой, и лампочка на потолке, мигнув пару раз, сама собой потухла, а они двое, мужик и девка, все мчались в безумной скачке к невидимому пределу. Но когда все наконец закончилось, оба испытали такую безмятежную радость, как после грибного дождя.
— Насквозь меня пробил, до самого горла, — с благодарностью призналась вакханка.
— В диковину мне это, — смутился Савелий. — Но ежели желаешь, давай еще разок.
Над входом в общую столовую — мраморная табличка. На ней лозунг: «ЗОНА — ВЕЧНЫЙ ПРАЗДНИК ДЛЯ ВСЕХ!» За каждым столиком — по омоновцу. Необходимая мера предосторожности. В столовой харчилось большинство сотрудников Зоны, выбившихся в контрактники из быдла. Это были самые яростные приверженцы нового порядка, зонники до мозга костей, замаранные кровью, грязью и предательством, на каждом из них негде было пробы ставить, надежная опора, охранительный эшелон Зоны, сумевшие выжить в условиях сверхрынка, но все же ни одного из них нельзя было оставлять без присмотра ни на минуту. Так постановил Хохряков особым указом, и он был, разумеется, прав. Жизнь показала, что контрактники, сбившись в кучу больше одного человека, обязательно придумывали какую-нибудь гадость.
Приходящий на кормежку сотрудник перво-наперво платил небольшую, чисто символическую мзду омоновцу, к которому подсаживался за стол, потом его обыскивали, снимали отпечатки пальцев, и уж только после этого он получал тарелку горячей жратвы — обыкновенно сытного борща, заправленного свиным салом. Столовая редко пустовала, потому что любому контрактнику вменялось в обязанность посетить ее хотя бы раз в день. Да мало кто и отнекивался. Если угодить омоновцу, то можно было в заключение трапезы рассчитывать на кружку огненного пойла под игривым названием «Кровавая Катя», от коего напитка счастливчик балдел не меньше суток. Правда, были случаи летального исхода, связанного с перегрузкой организма «Кровавой Катей», но тут уж, как говорится, кто не рискует…
Дема Гаврюхин через Прокоптюка передал, что изменил место встречи и назначил ее именно в столовой, в субботу, в двенадцать часов дня. Как было велено, Гурко подошел к пятому столику от кухни, поклонился омоновской ряхе и произнес пароль: «Извините за опоздание. Теща приболела!»
Омоновец глянул исподлобья — на плоской харе вспыхнули два прицельных голубых фонарика — и презрительно бросил: «Садись, пенек! Твоей теще Давно сдохнуть пора». Это был отзыв.
Гурко опустился за стол, протянул левую руку, и омоновец привычно, ловко обмакнул его пальцы в коробочку с раствором и перевел оттиск на специальную, несгораемую салфетку. Но тут же салфетку смял и зачем-то спрятал в карман. Глядел на Гурко оловянным, немигающим взглядом. Гурко засуетился и отдал ему два доллара.
— Больше пока нету, господин.
Омоновец хмыкнул, как рыгнул, сделал знак пальцами, и тут же с кухни примчался подавальщик с миской дымящегося борща и краюхой заплесневелого серого хлеба. Местный хлеб славился тем, что тот, кто съедал ломоть целиком, после какое-то время вообще не нуждался в пище, а только испытывал в течение месяца неумолимый рвотный позыв.
Отложив хлеб в сторону и накрыв его, чтобы не обидеть омоновца, ладонью, Гурко потихоньку начал хлебать борщ, ощущая, как с каждым глотком в него проникает скользкая горячая сытость. Он обедал в столовой третий раз за минувшие десять дней и в первые разы миску не осилил, как ни старался. Но сейчас решил — будь что будет! — не ударить в грязь лицом.
— Небось выжрать хочешь, курва? — ласково осведомился омоновец.
— От хорошего кто ж откажется, — потупился Гурко. Он не задавал лишних вопросов, вообще помалкивал, но успел разглядеть омоновца. Плоское, как блин, лицо, крупный носяра, невыразительные, но с тайным блеском бедовые глазки — сорокалетний бычок из предместья. За соседними столами было полно таких же истуканов, кто посолиднев, кто попроще, но все без признаков приязни и разума. Едоков было немного — шесть-семь в разных местах. За дальним столом, как и было условлено, насыщался горячим приварком свободный ассенизатор на спецдопуске — Эдуард Сидорович Прокоптюк. В столовой не положено было подавать какие-либо признаки знакомства, но Гурко от порога сумел-таки дружески подмигнуть старику, отчего у того рожа вытянулась, как резиновый коврик.
«Если ты и есть Дема Гаврюхин, — мысленно обратился Гурко к сидящему напротив омоновцу, — то признаюсь, это серьезно. Ты меня убедил».
Подавальщик вернулся с медной кружкой, наполненной почти до краев белесой, точно незрелая бражка, жидкостью. Это и была заветная «Кровавая Катя». Гурко поднял кружку к ноздрям и с наслаждением понюхал. Шибануло, как из подожженной помойки.
— Ну что, курва, — осклабился омоновец. — Слабо принять на грудь? Или вас этому тоже учили?
Гурко встретился с ним взглядом и увидел блеснувшую в зрачках тугую, настороженную мысль. Теперь он больше не сомневался, что перед ним Дема Гаврюхин — лихой, неуловимый покойник. Однако не понимал, как они смогут поговорить здесь, в столовой, где все столики надежно оборудованы подслушивающей аппаратурой.
— За ваше здоровье, господин, — сказал он уважительно и сделал несколько быстрых, мелких глотков, опустоша кружку чуть ли не вполовину.
— Крепко, — одобрил Гаврюхин. — Гляди не закосей. Сблюешь, прибирать некому. Своим же рылом выскребешь.
Гурко остановился над тарелкой и продолжал молча хлебать сочное варево. Ему оставалось только ждать, и ждать пришлось недолго.
— Не ссы в штаны, — ухмыльнулся Гаврюхин. — Этот столик обесточен. И все соседние тоже. Говори, чего надо?
— О чем вы, добрый господин? — Гурко изобразил испуг, как и положено контрактнику, вынужденному задать вопрос вышестоящему чину. В Зоне был свой этикет общения, который не стоило нарушать. Гаврюхин удовлетворенно крякнул:
— Не сомневайся, курва, я тот, кто тебе нужен.
— Может быть, спирт, — задумчиво сказал Гурко, — вышиб из меня мозги. Не понимаю, про что вы?
Гаврюхин начал терять терпение. Он видел перед собой лоснящуюся первобытной наивностью физиономию, какую не встретишь не только в Зоне, но, пожалуй, и в самой Москве.