Уже на другой день мы стали знаменитыми. Такого внимания к нашим особам мы не встречали никогда и, наверно, не встретим больше нигде. Ведь это мы были те самые гуси, что осмелились клюнуть в зад товарища пионера. А это всякому приятно. Даже тому, кто всего боится. Страшно, а приятно.
– Не знают ваши, где вы сидите, – сказал один. – А то бы они собрались и разнесли весь этот барак к черту!
Вот это признание так признание!
Наша жизнь в камере была труднее всех.
Нас не выводили на работу.
Таков был приказ сверху, и выполняли его старательно.
Утром камеры радостно бежали к автобусам, а мы оставались в одиночестве.
Каждый в своей камере.
Было холодно: днем почти не топили. Было голодно: в семь утра – три ложки каши, а обед вечером, когда всех привезут с работы.
Мы дремали на нарах, боком привалившись к прохладной батарее. Мы завидовали остальным. Они дышали воздухом – мы сидели в вони и смраде. Они обедали днем – мы оставались без еды.
И тогда они стали о нас заботиться.
Каждая камера о своем еврее.
Совали в столовой лишнюю порцию каши. Кусок хлеба. Селедку. Миску супа погуще.
Через шмон на входе они протаскивали нам лук, чеснок, яблоко, пару лимонов. Ко мне подошёл Вова-наркоман и тихонько сунул из кулака в кулак два слипшихся кусочка сахара. Было смешно и трогательно: я съел их за ужином.
Среди нас оказался вчерашний школьник, мальчик с нефритом, на строжайшей диете. Вся еда ему не годилась, вся без исключения. Но кто это будет учитывать в бараке? Жри, что дают! Узнал об этом старик, отсидевший по тюрьмам семнадцать лет, принес назавтра пару плиточек шоколада. На свои купил, на запрятанные деньги.
– Кто против них, – сказал, – тот мой друг. Где бы их ни давили, я рад.
Это он притащил горстку конфет, пачку вафель, белый хлеб для школьника. В жестокий шмон умудрился пронести под стелькой ботинка еще одну плитку шоколада. От тепла шоколад расплавился, потек, пропах лишним запахом: пришлось его выкинуть.
Мишка-хват учудил напоследок.
Мишка проволок через шмон здоровенную кормовую морковь.
Привязал ее к члену.
– Это вам, жиды! Ешьте на здоровье!..
Но мы не оставались в долгу.
Мы им рассказывали.
Они спрашивали, мы отвечали.
Вот начинает один:
– Куда ты едешь? Там, в Израиле, не как у нас. По телевизору показывали: голод с безработицей.
– Брехня! – вскакивает другой. – Пропаганда и чушь!
– Брехня – не брехня, а совсем уж врать не станут.
– Эй, расскажи, как оно на самом-то деле.
И так чуть не всякий вечер, во всякой камере:
– Как оно на самом-то деле?..
Слушали они с удовольствием, старые и малые, с образованием и без, и признательны были – очень.
Волею случая мы оказались просветителями.
Кроме нас была еще газета "Московская правда", один экземпляр на камеру. Который сеял разумное, доброе, вечное. Который проглядывали за пару минут, задерживаясь лишь на кроссворде, и дружно отправляли в сортир.
И всполошилось начальство.
Всполошилось начальство, срочно приняло меры.
Стали вербовать стукачей. Чтобы следили за нами, слушали наши речи, запоминали и докладывали.
Из каждой камеры вызывали по двое к лейтенанту. Через полчаса они возвращались, задумчивые и озадаченные. Через час рассказывали остальным.
Один сказал:
– Ты, командир, кашу на ребят не вари, не надо.
Другой:
– Что я, сука последняя, стучать на своих? Пошел ты, лейтенант.
Третий, из моей камеры, долго кряхтел по возвращении, пыхтел, надувался обидчиво, а к ночи прорвался криком:
– Они, гниды, всех перехватали! Всех пересажали! Где ребята с Пресни? Где дружки мои дворовые? Все по тюрьмам, по лагерям, по высылкам... По дворам пройдешь – никого! Что же они с народом делают, гниды?..
И я понял: этот не настучит.
Еще один, в соседней камере, шепнул моему другу:
– Остерегайся вон того. Он постукивает.
Вечером друг сказал громко:
– Что же мы, мужики, так и будем его терпеть? Ни поговорить, ни рассказать.
Слезли с нары двое мужиков, взяли стукача за плечи, долбанули пару раз о стенку, – он сразу затих и сидел тихо до самого выхода. (Между прочим! По профессии он был реставратор. Реставраторы, имейте в виду! Среди вас находится стукач. Как минимум, один.)
Потом в той же камере появился другой. Этот был молодой и активный. Он вызывал на разговоры.
– Всюду жиды,– сказал. – Куда ни сунься, один другого тянет. Вас всех пора стерилизовать.
– Тебя евреи сюда посадили? – спросил мой друг.
– Нет, русские.
И тоже затих.
Кстати об антисемитизме...
Я его почти не чувствовал. В моей камере он будто и был, а будто его не было. В других – тоже. Прежде чем рассказать анекдот о еврее, они извинялись перед нами. Мы смеялись. Мы объясняли, что этот анекдот не имеет отношения к евреям. Он может быть и о русском, о грузине, о калмыке. И рассказывали в ответ чисто еврейский анекдот. Тогда смеялись они.
В одной камере их спросили:
– Представьте себе на минуту, что евреи вдруг исчезли. Нет в России ни одного еврея. Изменится ли от этого ваше благополучие?
Вся камера старательно подумала и решила единодушно: нет. С исчезновением евреев лично им лучше не станет. Потому что ни один из них не зависит от еврея, даже не сталкивается с ним на работе или дома.
Это открытие вызвало всеобщее изумление на грани с недоумением.
(Евреи! Я думаю, наш долг, евреи, сидеть в тюрьмах вместе с другими народами. Установить круглосуточное дежурство в каждой камере. Чтобы рассказывать и отвечать на вопросы. И через недолгое время они изменят к нам свое отношение. Шутка.)
Мишка-хват пускал то и дело в разговоре: "Жид да жид... Жид да жид..." И не по злобе, вроде, а так, по привычке. Потом вдруг проговорился: тесть у него еврей.
– Не еврей, – уточнила камера, – а жид. И жена у тебя жидовка. И дети – жиденята. Так что, мотай, паря, в Израиль.
Все ржут, а он озлился, завертелся на наре, потом засмеялся, рукой махнул:
– Куда мне в Израиль? Я пью много.
Лежал на наре жирный гнус в красной нейлоновой рубахе, который с наслаждением портил воздух и кидал порой реплики о евреях. Любая статья об Израиле находила живой отклик в его душе. Он безошибочно вынимал то, что хотел вынуть, на что и рассчитывали авторы статьи. Имя еврейское, событие, факт искаженный – ему годилось всё.
Но камера его не поддерживала. Камера переводила разговоры на другие темы. Они нас берегли. Здесь, в камере, они нас уважали. Ведь мы делали то, на что они не решались. Они подмечали нашу сплоченность. Они обсуждали это и ставили нас в пример. Приглядывались к нам внимательно и с удивлением.
Здесь, в камере, мы были для них заключенными. Трудно сказать, как бы они повели себя в другом месте. Но тут нас держали в самых трудных условиях. У нас было неопределенное будущее. Это они хорошо понимали.
Каждый из них говорил на прощанье:
– Желаем скорее уехать.
Мишка-хват заорал на пороге:
– Да здравствует Израиль!
Вова-наркоман сказал мне:
– В будущем году встретимся здесь.
По его понятиям раньше встречаться нельзя. Закон в этом деле такой: в течение года можно сесть на пятнадцать суток один только раз. Попадешься еще – за ту же вину год лагерей, потеря московской прописки.
Он сказал:
– В будущем году встретимся здесь.
А я подумал:
– В будущем году в Иерусалиме.
В этом и была наша разница.
Небылица шестая
Это еще что, мужики! Это всё ништо. На кукиш не купишь, а купишь – не облупишь. Не то худо, что худо, а то, что никуда не годится. Притерпимся – и мы люди будем.
Он, паразит, придет утром в цех, а у самого руки трясутся. Прямо ходуном ходят. Какие там микроны – пуговицу не отстегнуть. Мастер орет, мы веселимся, а Полуторка привалится к углу, спит стоя, как лошадь. Здоровый, мослатый, заезженный: лошадь и есть.