– Будет вам, – говорит Ароныч. – Давно уж мы таких слов не слышали.
– Не слышали, – грозит, – так услышите. И не один раз.
– Странный вы какой-то, – говорит Ароныч. – И одеты странно. Все уж давно в костюмах, а вы еще во френче.
– Это я не еще, – говорит, – это я уже. Опять. Снова. Вы меня понимаете?
– Я вас понимаю. Я вас хорошо понимаю. Замкнутый круг, – говорит Ароныч, – вся наша жизнь замкнутый круг.
– Диалектика, – объясняет френч. – По марксистско-ленинской спирали. А этих уволить. За нарушение трудовой дисциплины.
Тут я говорю:
– Между прочим, гражданин френч, а кто это нам спирт давал?
Это он без внимания. Это он – мимо ушей. Старая практика: чего не хочет, того не слышит.
– Предлагаю, – говорит, – обсудить, осудить и выгнать.
– Согласен, – говорит Ароныч. – Если вы мне сразу дадите замену. Пятерых станочников шестого разряда.
– А где я вам их возьму? Рожу, что ли?
– Пятерых не родишь, – говорит Полуторка. – При твоем пузе – пару, от силы троих.
Это он опять мимо ушей. Только глазом зыркнул, будто прицелился.
– Тогда, – говорит Ароныч, – пишу рапорт директору. Цех оголен, станочников нет, плана не будет.
Тот в затылке чешет:
– Хорошо, – говорит. – Этим выговор и без премиальных, а того, – показывает на Полуторку, – за ворота. С волчьим билетом. Это он глину в меня кидал.
Видит Ароныч – не отстоять Полуторку. Вот он и говорит:
– Так-то оно так, да вот откуда они спирт взяли? Не мешало бы тоже разобраться.
Тот и на него глазом зыркнул. Будто прицелился.
– Что предлагаете?
– Пусть сам уходит. По собственному желанию.
– Согласен, – говорит френч, а по морде видно – не согласен.
Тут Полуторка и говорит:
– Выгоняешь, гражданин командир?
– Выгоняю.
– И тебе не тяжело?
– Чего это мне – тяжело?
– А того, что я член на тебя положил. С пробором.
Тот – орать! Тот – ногами топать! Уволили Полуторку по плохой статье, запись влепили в трудовую книжку.
Выходим – и к нему:
– Васёк, ты чего?
А он:
– Чаво, чаво – ничаво... Терпелка кончилась. И воробей на кошку чирикает. Бывает, и вша кашляет.
– Васёк, – говорим, – а дальше-то как?
– Как, как – никак... Авось, не помрём. Авось, не Бог, а полбога есть. Выпить ба, ребяты!
Выпить так выпить... Нам чего? Горе не заедают, а запить можно.
МЫ – ЛЮДИ ГОСУДАРСТВЕННЫЕ
Поначалу они неотличимы.
Плоские, безликие, серо-суконные.
Будто валенки всяких размеров. Которые подлиннее, которые покороче.
Множество одинаковых валенок, которые заступают на смену дважды в сутки, чтобы охранять тебя, на работу выводить, в столовую выпускать, в туалет.
Ключ в руке: трык-трык – открыл камеру, трык-трык – закрыл...
Ты уже знаешь, что у валенка есть власть над тобой. Может обыскать. Может посадить в карцер. Написать рапорт, и тебе добавят сутки. Но пока он неотличим. Его власть стирает его отличия. Тебя сторожит не конкретное лицо, а безликий представитель силы, которому необязательно быть человеком. Собака, вон, тоже сторожит. И забор. И робот сможет, если его запрограммировать. Если вложить в него "Инструкцию по содержанию в спецприемнике лиц, задержанных за мелкое хулиганство".
Сила – она не индивидуальна. Индивидуальна слабость.
Валенок – он и есть валенок. Чего от него ждать?
Трык-трык – открыл камеру. Трык-трык – закрыл...
И вдруг на валенке проклевываются глаза. А в глазах мысль. И выражение. Интерес, удивление, злость, скука, усталость. Проклевывается человек.
И вот я их уже отличаю!
Один сказал шепотом:
– О вас "Голос Америки" передавал. Чего ж так коротко? Не знают подробностей, что ли?
Другой сообщил с глаза на глаз:
– У меня у самого бабка была еврейка.
Третий – убежденно:
– Чего тут говорить? Раз уж вы поднялись, обратно не загонишь.
Четвертый, сунув потихоньку плавленый сырок и кусок белого хлеба:
– Вы извините, нас не готовили, чтобы с вами работать. Вы же другие.
Пятый сорвался на крик, раб с лычками всегда хам:
– В Израиль захотел, еврейская харя?! Мы из тебя тут инвалида сделаем!..
Шестой спросил:
– А чего вам Израиль? Ехали бы себе в Биробиджан.
Это был ловкий, складный, надраено-отутюженный сержант в пахучем облаке табака-ваксы-одеколона. Мы были ему любопытны. Мы были им всем любопытны. Ведь не каждый день привозят в барак таких удивительных гусей. Которые клюнули в зад товарища пионера.
– Биробиджан? – переспросили мы. – А почему Биробиджан? Если огородить Сахару и назвать ее Россией, ты туда поедешь?
Подумал, понял, засмеялся:
– Не, не поеду.
Еще подумал, посоветовался вслух:
– Лично я для себя не решил: свобода – это хорошо или плохо? Думаю так: если будет свободный выезд, начнутся тут перевороты.
И он же, очень доверительно, как сокровенную тайну:
– Я с детства тоже мечтал попутешествовать. В Анголу поехать, негров пострелять.
– Ты что? Они же люди.
– Да я со школы стрелять люблю. В армии ротные карабины пристреливал. Что ни пуля – десятка.
И улыбнулся по-доброму, простодушно и стеснительно.
И заскрипел громко портупеей.
Трык-трык – открыл камеру. Трык-трык – закрыл...
Заходил в камеру игрушечный сержант, ласковый, молоденький, красивенький стукач, весь из себя ленивый, порочный, пренебрежительный, с долгой застойной улыбкой наискосок. Стоял в дверях, разглядывал завалы тел, стены, потолок: глазки нежились в истоме, жмурились, блаженствовали, а потом как скакнут!
– Снимите, – говорил тихо, размеренно, без шевеления губ.
– Командир! – орали с нар. – Свет в глаза! Не заснешь!
Выбирал одного из орущих, смотрел на него долго, молча, снисходительно. Улыбка приклеена намертво: не отодрать. Всем уже ясно: такого не упросишь. Но покричать всякому охота. Всё веселее.
– Командир! Мы ее только на ночь оборачиваем! Утром уберем!
– Снимите газету, – повторял.
– Да ладно тебе!..
Он не обижался даже. Он был выше этого. К нему не липло.
– Сгорите, – говорил с удовольствием и облизывал влажные губы. – Стены сухие, краска масляная: сгорите в минуту.
– Стучать будем!
– Я не услышу, – а глаза голубые, холодные, мертво спокойные: убивать хорошо с такими глазами. – Могу я не услышать? Засну – и всё.
– Разбудим!
– У меня сон крепкий.
– Дверь выбьем!
– А вот это нельзя. Порча государственного имущества.
Поддергивал аккуратно брюки, влезал на верхнюю нару, снимал газету со стеклянного плафона. Заодно шарил рукой за трубой, вынимал оттуда пачку сигарет.
– Вот так.
И уходил лениво.
– У, сука!
Возвращался, манил ласково пальчиком:
– Пошли со мной. Туалет вымоешь.
– Только что мыли!
– А мы еще раз.
Заходил днем в камеру, не торопясь, со вкусом делал обыск, тыкал длинной иглой в щели на нарах, находил всякую недозволенную мелочь: спички, бритвы, булавки, карандаши. Один он и делал обыск, другие при мне ни разу: видно, не по приказу делал, по велению сердца.
Иногда приносил школьный учебник по математике, просил нас решить задачки. Задачки давал сразу в несколько камер, потом сверял результаты. Был он недоверчив и осмотрителен: беседовал с нами порознь, расспрашивал, уточнял, запоминал, потом сравнивал услышанное. Была это, видно, его инициатива: узнать, сообщить, выслужиться. А ведь такой молоденький: двадцати трех нет. Такой красивенький: херувимчик с персиковыми щечками. На одно у него не хватало воображения: вся жизнь пройдет в этом вонючем коридоре, завянут персиковые щечки, потускнеют ласковые глазки... А впрочем, чем черт не шутит! Он ведь еще молодой. Он учится. У него жизнь впереди.