Выбрать главу

— Врешь сука! На локалке стоял, людей сдавал! — коренастый ударил его по лицу. «Под шконарь!» «Отъебать волка», — загудела камера. «Простите, мужики! Я ничего плохого не сделал!» — верещал тощий, но удары уже сыпались во всех сторон. Тощий было ринулся к двери, от жары она была открыта, и камеру от коридора разделяла только решетка, но его не пустили: «К ментам рвешься? Топчи его, мужики!» Его били весь день. Он кричал, хватался руками за опоры и края нар, не желая лезть под нары, к «петухам». Засунули головой в унитаз. Орал он безумно. И заступиться было нельзя. «Козла пожалел? А он людей сдавал — не жалел?» Удивляло другое. Все, что происходило в камере, было прекрасно слышно в коридоре, дверь была открыта и дежурные контролеры, конечно, знали, кого и за что бьют и что грозит этому человеку. Контролер обычно всегда маячит у дверей, но тут ни один не появился, будто их в коридоре никого нет, будто они не стоят рядом с открытой камерой и не развлекаются тем, что там происходит. А ведь зека забивали именно за то, что он помогал им, ментам. Они это, конечно, слышали. И не выручили. Своего же. Это было бы неинтересно: увести можно, а потом? Стой, опять скучай в вонючем пустом коридоре. А сейчас интересно: чем же кончится? Отъебут или не отъебут. Так что возможно самое интересное для контролеров впереди. И они там затаили дыхание. Не понимаю: почему этот тощий не кинулся к дверной решетке на вечерней раздаче баланды? Почему не ломанулся к ментам во время вечерней проверки? Может, его держали где-то в темном углу? Вряд ли, все-таки на проверке считают. Просто он смирился, наверное. Может, понял уже, что от ментов ждать помощи нечего. Ну, проведут, куда? В другую камеру. А там что? Да то же. От тюрьмы в тюрьме не убежишь. Может, он еще надеялся, что изобьют и на этом все кончится, может, простят. А может, ему отбили уже всякую волю, может, он вообще уже плохо соображал? Он уже не кричал, только охал и жалко хлюпал под градом ударов. В камере человек сто двадцать и почти все норовили приложиться, а кто-то дорвался, мочалил, не отходя, так и таскала его озверевшая куча. И среди них Алеша Котов, москвич, нарабатывал на чужих костях репутацию путевого зека. Бей других, чтоб тебе не досталось.

Утром, вижу, вылазит тощий из-под нар. Значит, все-таки загнали. Ночевал с «петухами». А эти отверженные еще более жестоки. Как они там его приняли в темной нéвидали, остается гадать, обычно, говорят, с новыми «петухи» поступаю так же, как с ними поступили. Тут и рабское угодить «мужикам», и психология: унизить другого, чтоб хоть в собственных глазах, хоть на ступеньку подняться, чтоб самому не быть самым униженным. И потому слабый среди них не знает пощады. На нем отыгрываются со всей жестокостью безвыходной злобы. И в издевательстве, только в нем, видится им хоть какой-то намек на собственное самоутверждение. Страшные это люди — камерные, лагерные пидоры. Самые несчастные и самые жестокие.

Не надо выдумывать никакого ада, достаточно посмотреть, где и как они обретаются. Вид у тощего был ко всему безразличный. Но на этом не кончилось. Его били снова. Потом затащили в угол, к унитазу, заставили снять штаны. Смотреть на это не было сил. Контролеры за решеткой, в открытой двери не появлялись. «Хватит! Он получил свое». «Профессор, не лезь — не твое дело!» Кто-то подал мысль, чтоб исполнили «петухи». Их, троих, вызвали из-под нар, они послушно встали около унитаза. «Ну, кто? Давай, усатенький, начинай! А ты, сука, становись раком!» У голой костлявой задницы тощего замаячил член усатого «петуха». Я бросился в толпу: «Прекратите сейчас же!» Встали стеной: «Чего орешь? Ментов вызываешь?» Кто-то сказал более мирно: «Лучше не лезь, а то и тебя…» За руку меня оттащил оказавшийся рядом лефортовский дед. Нас оттеснили к столу. Вокруг унитаза, в этом углу сгрудилась вся камера. И тишина, когда слышно как бьется сердце. Нет ничего оглушительнее такой необычной тишины в переполненной камере. В коридоре контролерам она должна ударить по ушам, но и там была тишина. У толкана заминка. Я смотрю через головы: может, все-таки прекратят? Нет, усатый сосредоточенно дрочит вялый член. Его поторапливают: давай, давай! Кто-то подсказывает: с мылом! Тощий уперся руками в край унитаза, выглядывает сбоку собственной задницы в последней надежде: «не могу, мужики… устал… не получается». В этот момент усатый ткнул и подался вперед. Получилось. Шея тощего свесилась над унитазом. Усатый, нехотя сделал несколько движений и вошел в раж, забрало. Зеки застыли, затаив дыханье. Странное ощущение священнодействия, если бы не было так мерзко. Я повернулся к деду, он качал головой, мы не знали, куда девать глаза. «А теперь в рот. Пусть оближет. Пусть отсосет!» — раздались голоса. Тощий сидел на корточках и сосал так, будто всю жизнь этим занимался. Поразил его глаз — выпученный, оловянный. Что там было: пробудившаяся похоть? мольба? укор? Что вы со мной сделали? Кажется, он смотрел на меня. Я сгорал от стыда и беспомощности… Вскоре я снова увидел тощего. Он вылез из-под нар, бодро подошел к родному унитазу, справил небольшую нужду после такого большого события, и тут я увидел его лицо. Вы думаете, оно было злое, сейчас он начнет убивать, или страдающее, уничтоженное, полоумное? Нет, лицо его было вполне осмысленное и спокойное. Как будто ничего не было, как будто, так и должно было быть.