Дмитрий КАЛЮЖНЫЙ, Олег ГОРЯЙНОВ
ЗОНА СНА
Тишина настала такая, что было слышно, как потрескивают свечи перед образами. А может, это потрескивали, вставая дыбом, волосы на головах прихожан? Ни скрипа, ни слова, ни шороха не вплеталось в этот треск, жуткий сам по себе. И тут стоявший ближе всех к амвону поп Ферапонтий выронил кадило из ослабевшей руки и как-то вяло закрестился. Затем попятился и опрокинулся прямо на сосновый пол церквушки. Но все взоры устремлены были к Царским вратам, в которых верующим предстал Прозрачный Отрок: расплывшееся дрожащее тело, нечёткое лицо, а главное — глаза, в свете свечей страшные.
Воздух во храме сделался будто пустым, и нечем стало дышать.
— Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя!!! — прорезал тишину истошный вопль.
Толпа пришла в движение.
Кто-то рухнул навзничь, ударив черепом в сосновые доски, кто-то бил поклоны. Кто-то — таких было большинство — бросился в выходу, и там началась давка. Иные истово крестились, не отрывая от Прозрачного Отрока люто вытаращенных глаз. Сам старый помещик Михаил Александрович Лапыгин, отставной майор артиллерии, герой Фридланда и Аустерлица, покрылся мертвенной бледностью и пятился от алтаря, делая рукой пассы — то ли крестя Прозрачного Отрока, то ли отмахиваясь от него.
Со звоном пали наземь светильники, утыканные горящими свечками. Заметались огоньки, пречудным образом отражаясь на теле Прозрачного Отрока.
Волнение передалось народу, который не вместился в храм и толпился вокруг. Весть о том, что «Христос явился», мигом облетела село. Тем, кто не был свидетелем чуда, было не страшно; народ пёр в дверь, не давая выйти тем, кто стремился наружу с искаженными ужасом физиономиями. На паперти и вовсе образовалась куча-мала. Кое-кого и задавили…
Прозрачный Отрок всё стоял под иконостасом, страшный своим взыскующим взором. Барин Михаил Александрович, упёршись широкой спиной в образ Николы-чудотворца, всхрапнул и грохнулся, наконец, в спасительный обморок, гулко ударившись головой о киот. Дряхлый Ферапонтий тоже лежал недвижим, шепча про «грехи наши тяжкие». Уголья из кадила просыпались на епитрахиль, и тяжёлая материя затлела, но священник этого даже и не замечал.
Вот уже кто-то от дверей захохотал диким образом; кто-то, придавленный до полусмерти, взвыл; кто-то истошно затянул «Аллилуйю». Ветхие церковные двери трещали под натиском людских тел, грозясь рухнуть и всех перекалечить.
Наконец Прозрачный Отрок пошевелился, поднял руку. Копошившаяся в дверях толпа снова замерла. А он, обведя взглядом опустевшие интерьеры храма, открыл рот, и послышался то ли звон, то ли бульканье: бу, бзы, дзы, — и тут служка Федот, как и все остальные, ничего не понявший в происходящем, с громовым воплем «изыди!!!» метнул в него тяжёлую дароносицу. Влепил прямо в голову. И в тот же момент побежали, занявшись от упавших свечей, огни по сухой деревянной стене.
Прозрачный Отрок повёл себя вовсе не так, как полагалось бы явившемуся Спасителю. Он криво осклабился половиной оставшегося лица, затрясся всем своим неприлично голым, прозрачным телом и… исчез.
О, страх Господень…
Село Плосково-Рождествено, 5 июня 1934 года
Утро начала учебной практики выдалось пасмурным, сыроватым. Приехавших накануне вечером учащихся поселили на первом этаже сельской гостиницы — крепкого двухэтажного бревенчатого дома с чистыми большими окнами, белёными печками и широкими лавками, на которых, по старинке, ребята и спали, — впрочем, на мягких тюфяках и белых крахмальных простынях.
Сени и лестница разделяли дом пополам. Справа — мужская половина, слева — женская. Руководители практики — профессор Игорь Викентьевич Жилинский и доцент Маргарита Петровна Кованевич — получили по комнате наверху. Студенты устроились по двое — по трое. Жаловаться вроде бы грех, только вот Стасу в соседи достался Дорофей Василиади, гнусный, ежели разобраться, тип: оболтус, пакостник и драчун. Будучи на год старше своих однокурсников и на полголовы выше Стаса, самого высокого из них, данный экземпляр вполне был способен испортить жизнь кому угодно, даже Стасу. Ведь Стас носил фамилию покойного отца, а не своего всем известного отчима и, можно сказать, присутствовал в этой жизни инкогнито, ничем от её звериного оскала не защищённым. «Такое мне испытание Господне, — думал про себя Стас. — Впрочем, кто сказал, что «homo estas kreita роr felicxo, kiella bird opor flugado»[1]? Господин Короленко? Вот уж кто был не прав».
Утром, в восьмом часу, к ним в дверь постучала какая-то местная баба и велела подниматься. Стас после своего чудесного видения — будто был он в незнакомой церкви, где все ему дивились, — забылся глубоким сном, и теперь еле продрал глаза. Дорофей заворочался, заворчал, и Стас, наскоро обувшись, поспешил ретироваться, чтобы тот не учинил ему со сна какой-нибудь пакости.
Умывальни располагались во дворе, по дороге к отхожему месту. Леворучь — женская, праворучь — мужская. Алёна в халатике и с полотенцем, припухшая со сна, вышла в сени одновременно со Стасом, взглянула на него из-под пушистых ресниц.
— Здравствуй, Алёна! — робко сказал он.
Она кивнула без улыбки, проплыла мимо. Стас постоял, потоптался в сенях, повздыхал, пришёл в себя, вспомнил, куда ему было надо, и побрёл вслед за своей принцессой.
Ровно в восемь входная дверь громко хлопнула, в сенях появилась та самая баба, которая всех будила, и зычно объявила:
— Га-а-аспода студенты! Трапе-е-езничать! Выходить к колодцу!
Спустя минуту у колодца уже топтались молодые растущие организмы в количестве одиннадцати персон — пятеро юношей и шесть барышень. Поторапливать их не пришлось; ужина накануне не было, приехали поздно, голод ощущался нешуточный. Витёк Тетерин даже сказал мечтательно:
— А какие, господа, давеча в Ярославле на перроне пирожки продавали с яйцами и луком, право слово! Тётка мимо в лукошке пронесла, так я весь слюной-то и изошёл!..
— Что же не купил? — спросил Вовик Иванов.
— Покупай, не покупай, всё одно Василиади сожрёт!..
— Что-о-о?! — грозно рыкнул Дорофей под общее хихиканье. — Кто это здесь давно леща не получал? — Впрочем, на сей раз он только рыком и ограничился, не иначе ослаб от голода.
… Когда-то деревушка Плосково и монастырское село Рождествено находились хоть и в близком, но всё же отдалении друг от друга. В начале девятнадцатого века в Плоскове поставили церквушку, подняв тем самым деревню до статуса села; позже церкви этой не стало, а оба населённых пункта так разрослись, что практически слились в одно целое, хотя де-юре продолжали иметь два разных названия. Но плосковская гостиница, куда их поселили, принадлежала Рождественскому монастырю.
Всё та же баба, энергично помахивая прутиком, повела их сельской улицей как раз туда — в монастырь. Расстояние было небольшое, от силы километра два, но оголодавшим москвичам с непривычки оно показалось огромным. Дошли до ворот, встали. Провожатая скрылась за монастырской оградой.
Прошла минута, и другая, а к ним никто не выходил.
Небо то хмурилось, собираясь разразиться дождём из низких серых туч, то светлело, обещая развиднеться и одарить природу солнцем и лаской. Первое устроило бы Стаса больше — он мог бы снять с себя прочную куртку из кожи кафрского буйвола, привезённую отчимом из английских колоний, и накинуть её на плечи Алёне, которая шепталась о чём-то с одной из девушек, по-прежнему не обращая на своего воздыхателя никакого внимания.
Из-за угла монастырской стены вышли два монаха, ведя под уздцы вороную лошадь с длинною гривой. Разговоры смолкли. Ребята проводили монахов взглядом, и все подумали о том, что здесь, в глуши, цивилизация всё ещё «лошадиная», тогда как в Москве двигатель внутреннего сгорания и электрический мотор давно вытеснили животное с городских улиц. А в позапрошлом году по указу Верховного начали рыть подземку; ужо откроют, покатаемся!
Наконец из ворот показались проф. Жилинский и иеромонах в чёрном клобуке с покрывалом, а следом за ними бочком просочилась та самая крепкая румяная баба. При дневном свете она оказалась довольно миловидной с лица и вовсе не старой: лет двадцать пять, не больше.