— Так что с профессором Биркеттом?
— Профессор очень мучился, сэр! — гаркнул полковник Хакет. — Чай дорог, табак запрещён — кто им торгует, того вешают. Ни телевизора, ни газет, ни театра, хоть вешайся сам. Профессор увлёкся местной религией и много времени тратил на поиски «ходока». Говорил всеми дьякам и попам: «А как тебе, golubchic, живётся здесь без автомобилей и телефона»? Он думал, «ходок» сразу себя выдаст. А я искал среди стрельцов, а когда служил в Ярославле, то и среди купцов на ярмарках. Никого не нашёл. Прошу учесть: меня на войну посылали, я воевал против шведов, сэр. Дослужился до старшего лейтенанта!
— А умер профессор, когда его фантом в 1665 году стал свидетелем массовой казни, — сказал доктор Глостер.
— Точно, — подтвердил полковник. — Монаха там сожгли — он сам залез на костёр; запалили с четырёх углов и сожгли. И другие, не связанные, сами кладут руки-ноги на бревна, а палач отрубает их топориком. И на повешение идут своими ногами. Народец робковатый, сэр!
— Но за что?! — воскликнул Джон Макинтош.
— А как же их не казнить, сэр! Воры, контрабандисты, убийцы. Тот монах, говорят, колдовал. Скотоложцев вяжут к рогам любимого скота за член и гонят по улицам, Одна баба убила мужа, и её закопали в землю живьём. Нюхателям табака режут ноздри, сэр, а тех, кто пил вино в подпольных кабаках, бьют кнутом.
— Какое беззаконие!
— Осмелюсь доложить: казнят по законам. Их принял Вселенский собор и утвердил царь.
— Во время казни фантом профессора Биркетта находился в первых рядах зрителей, — печально сказал директор лаборатории. — Старик не выдержал этого зрелища.
— У нас был назначен раут в тот день, — продолжал полковник. — Я же не знал, что профессор умер. Там он был жив, только вроде как не в себе. Я думал, лейб-медик доктор Коллинз ему поможет, но ничего не получилось. Мистер Биркетт совсем спятил и постригся в монахи. А у меня закончился контракт с русским правительством, и мне, сэр, показалось правильным вернуться в Англию, искать своих.
— А как бы вы их, полковник, стали искать?
— Я тогда не думал об этом, сэр. Мне казалось, кто бегает по улицам голым и знает, что такое автомобиль, это и будут свои.
— Понятно, полковник. Продолжайте.
— В Московии не любят, когда наёмные офицеры по окончании срока договора всерьёз хотят уйти. Я договорился с голландским послом, что уеду вместе с его посольством. Но меня посадили в тюрьму и вынудили к новой присяге. Голландцы уехали без меня, а я сбежал, догнал их и ехал с ними до Новгорода. И вдруг оказалось, что Англия с голландцами опять воюет! Я потом проверил — оказывается, мы проиграли эту войну, сэр!
— Я в курсе дела, полковник, — скривился Джон Макинтош. — Но вы всё-таки добрались до Англии?
— Да, сэр, но только не очень быстро. В Новгороде меня опять схватили стрельцы. Я служил в Рыбной слободе на Волге, и, сэр, я продолжал искать русского «ходока»! Потом меня отправили воевать с крымчаками. Оттуда ушёл через Персию с купцами, доплыл до Англии, но здесь был кордон против чумы. Наконец вошли в устье Темзы, и… Разрешите доложить: я утонул вместе с кораблём, сэр!
Деревня Плосково, 1668—1672 годы
Молога, Холопье поле! Самая знаменитая в мире ярмарка! Она и Новгородскую перешибёт своим размахом, и Нижегородскую — даже не вспоминая про Новоторжскую.
За много лет лишь единожды Стас пропустил эту ярмарку, да и то по причине жестокой лихорадки. Как выжил тогда, сам удивлялся: без врачей да без пенициллина, — а вот поди ж ты. Кормчий, деревенский староста, очень сокрушался из-за его болезни, точнее, из-за его отсутствия на ярмарке. Ещё после первой поездки, обнаружив, что Стас легко перемножает двузначные числа в уме и вообще владеет грамотой, Кормчий его зауважал, а с пятого года почал назначать старшим обоза. И даже монахи не спорили.
На двенадцатый год Стасовой жизни в Плоскове ехали на ярмарку на десяти санях по льду реки: семеро от мира и трое монахов. Монахов, как для смеху, всех троих звали Иванами. Везли зерно и рыбу. С ними же ехали бочар и сапожник со своим товаром. Загружены сани были полностью, лошадки шли медленно. Ещё один обоз, побольше, должен был выйти позже. Монастырское зерно надлежало сдать на хлебную биржу, а крестьянское — решить по цене. Может, тоже на биржу, а может, в розницу пустить.
На второй день пути съехались с обозом из поместья князя Шереметева; эти везли на продажу канаты. И дальше ехали уже вместе, так оно и надёжнее, и безопаснее. Потом ещё два обоза присоединились к их каравану, и тоже с разным вервием да шкурами солёными.
Мороз был слабенький. Стас, в новых валенках, скинув рукавицы, размеренно шагал рядом с санями. Идти — это не работа, можно думать о чём угодно. Вот и его мысли витали то там, то здесь. То об Алёнушке с Дашенькой, то о делах недоделанных, то о налогах — надо сдать больше рубля со двора стрелецких денег, да ямских, да всяких прочих, — то о списке покупок, которые сделать надлежало на ярмарке, в том числе и подарки дорогим девочкам, то есть опять об Алёнушке с Дашенькой. Потом задумался он: «А почему мы возим зерно, а вот ребята возят верёвки?»
Ему вспомнилось, как попервоначалу он мучился с сохой. Всё-то там в этой сохе на верёвочках. Трясёт её потому что, когда лошадь по полю прёт, — ежели бы на гвоздях соха держалась, переломалось бы всё дерево за один проход. А верёвочки только развязываются. И сколько ж это труда уходит их связывать! И сколько же требуется этих клятых верёвочек в хозяйстве!
Так отчего бы и нам не выращивать коноплю, не отбивать её в пеньку и не вить из пеньки вервия? Да англичане скупят враз! Урожайность конопли в наших местах не ниже, чем, скажем, ржи. Но никто же не торгует голой коноплёй, а рожь и пшено мы сдаём в зерне. Даже не в муке! Как ни крути, выращивать коноплю выгоднее. А зерно, горох и прочее растить только для своего пользования.
Или лён. Отчего мы не сеем льна?
— Иван! — крикнул он. — А, Иван?
— Ась? — отозвался идущий впереди монах.
— А отчего наш монастырь сеет зерно и не растит льна?
Монах сбавил ход, поравнялся со Стасом, глянул на него лукаво и сказал:
— А оттого, что родной братец нашего отца-настоятеля Афиногена держит в Мологе хлебный торг.
Ах, проклятый бес Кукес! И смех и слёзы. Вот кто нам грехи-то отпускает.
В Мологу попали через день, к вечеру.
Алёнушкин отец, Минай Силов, был купцом, а поднялся он, будучи не лишён ума и сметки, с самых низов, из крестьян. Теперь у него было две лавки, которые он сдавал четырём арендаторам, и ещё одна, в которой сидел сам. Его позвали смотреть товар прежде, чем монахи загнали обоз на подворье, с которого назавтра предстояло перевезти монастырскую долю на биржу. Купец Минай, подойдя к крайним саням, запустил руку под рогожку и вытащил хорошую жменю зерна. Рассмотрел его, понюхал, подбросил, посмотрел на свет и заговорил сурово и громко, так, чтобы все окружающие слышали:
— Что, сынок, опять молотили на земле?
— На гумне, батюшка, на гумне, на земле убитой, — вежливо склонился Стас. — Теперь на льду молотить будем.
— Так посмотри же, что у вас получилось-от! — кричал купец. — Когда вы поумнеете-от? Не токмо в Москве, а и у нас уже гумна кроют и мостят. А вы? Когда лениться перестанете? Что — дорого? Да, дорого! Но на скорую ручку, сынок, всегда комком и в кучку. А веяли — в безветрие полное?! И ветра дождаться вам дорого? Плохое зерно. Грязное. Хорошей цены вам здесь не взять; в этом году и мы с урожаем, и Ярославль подвёз, а зерно наше лучше. Сдавай оптом на биржу, вот с этими чернецами, — кивнул он в сторону монахов.
И лишь потом, когда монахи ушли на подворье, и когда решилось с дешёвым ночлегом для «хрестьян», и когда зашли в дом Миная, он обнял Стаса и заговорил с ним ласково. Очень он его любил, куда больше, чем первого мужа Алёны, Коваля. Хоть и виделся с тем лишь единожды.