Чернявый подросток покрупнее прочих, явно излишней полноты, красовавшийся среди парней помельче, показал пальцем на Стаса и проверещал нарочито писклявым голосом:
— Оклемалси, болезнай?..
Как звали юнца, Стас не сразу вспомнил. Кажется, были с ним какие-то конфликты… Но уж из-за чего — конечно, нипочём не угадать. Может, из-за девицы какой? Хоть бы из-за этой вот Алёны?.. А та стрельнула в его сторону глазами и отвернулась к своей собеседнице. Стас немедленно разгадал этот не сильно хитрый женский приём, однако ничего, кроме лёгкой грусти, он в нём не вызвал.
… Практика шла своим чередом. Стас, обнаружив в храме фрески из своего сна, совершенно точно заменившие другие, которые показывал им отец Паисий в первый день практики, пережил по этому поводу изрядный шок, но теперь внешне спокойно срисовывал их. Ангелина Апраксина, понаставив ламп на треногах, фотографировала стены Рождественского собора «по квадратам»; Алёна ходила за ней и заносила сведения в специальный журнал; остальные под руководством Маргариты Петровны оценивали состояние фресок, зарисовывали роспись на большие листы бумаги, чертили таблицы.
Когда закончили с первым ярусом, девицы наотрез отказались лезть на второй, кроме Маргариты и Ангелины, которые были в брюках. Все посмеялись. Стас молча перетаскал наверх треноги, лампы и аппараты и помог их закрепить; помогал ему Витёк Тетерин, а Дорофей и Вовик Иванов, ухватившись руками за брусья, качались на лесах в ожидании, что, может, девицы всё-таки наверх полезут.
Потом материализовался несколько опухший проф. Жилинский, который хоть и числился официальным начальником практики, студиозусов своим вниманием не баловал, проводя время либо в прогулках по окрестностям, либо в тёплых беседах с отцом-настоятелем.
— Тэк-с, — сказал он. — Что вы сегодня успели?..
Посмотрел и ушёл.
На другой день все девушки, смущаясь, появились в храме в брюках. До чего крепки условности, думал Стас. И причина не в том, что тут храм Божий — получено же было разрешение от отца Паисия, — а в том, что брюки — «не женская одежда». Вчера им было стыдно лезть наверх без брюк. Сегодня им стыдно ходить в них. Стыд: чувство, эмоция — одинаков в обоих случаях, и хотя в брюках лазать по лесам и впрямь удобнее, их еле уговорили — и при этом, что самое удивительное, у каждой в багаже были брюки! Он вспомнил, как пытался внедрить в быт односельчан карманы: никто не согласился! И не потому, что котомка или узелок удобнее, а потому, что все ходят с узелками, повешенными на пояс или палку, и никто — с нашитыми карманами. «Не нами заведено — не нам менять… » Всё же человеческое общество излишне косно.
Фрески, когда-то сделанные им самим, он срисовывал на листы бумаги творчески. Не копировал, со всеми потерями, нанесёнными росписи тремя столетиями, но и не повторял того, что делал когда-то, а слегка улучшал. В своё время, начиная работу снизу, он по ходу продвижения вверх, к куполу, нарабатывал мастерство, и теперь видел, где можно сделать лучше. Ну и, наконец, бумага — это не каменные стены, на бумаге можно развернуться в полном объёме отпущенного Господом таланта.
Однажды к нему подошёл игумен, погладил по голове:
— Справедливо хвалил тебя профессор, отрок. Ты и впрямь рисовальщик изрядный!
По окончании рабочего дня Маргарита Петровна повела девиц мыться в купальню с банькой на берегу реки. Мальчишек отпустила: отдыхайте где хотите. Дорофей Василиади заявил, что они пойдут купаться у запруды, а Стас решил прогуляться по окрестностям, посетить поля, на которых работал, а то и — чем чёрт не шутит — поискать дома той поры, хотя понимал — вряд ли найдёт. Сон есть сон!
Четверо однокурсников, удалившиеся от него шагов на тридцать, неожиданно остановились, пошептались, и Дорофей со своим верным Вовиком вернулись к нему.
— Слабак, мы даём тебе последний шанс показать свою смелость, — высокомерно сказал Дорофей. — Идём подглядывать за девчонками, а ты пойдёшь первым.
У Стаса едва глаза на лоб не полезли.
— Совсем ты, Дорофей, дурной, — сказал он. — Чего там подглядывать-то? — И, отвернувшись, пошёл в сторону полей.
— Трус! Боишься, да? Всё про тебя понятно! — неслось ему вслед. — Не пацан ты! Тряпка!
… Он нашёл своё поле. Молодые ростки яровых проклюнулись куда лучше, чем когда-либо у него. Сеют, наверное, не вразброс, а машиной, равнодушно подумал он. Удобряют. Не его теперь это поле, да и жизнь — отрезанный ломоть. Всё другое. На тракторе в одиночку вспашешь больше, чем раньше на лошадках — целой деревней. Какое занятие найти крестьянину? Не видать здесь молодёжи; сбежала туда, где заводы, где иная жизнь. Остались дети, старики да мужики вроде того, с мотоциклом. Редко-редко бабки затянут вечером заунывную песню; чтобы молодые горланили до утра — теперь такого нет.
Вот и опять Стасу взгрустнулось.
Опушка оказалась куда дальше, чем он помнил по своему сну — вырубили лес-то. Всё же добрался, прошёлся — не было здесь таких старых деревьев, которые могли бы помнить его. Спустился к реке. Окунулся, долго сидел на берегу; вдруг увлёкся интеллектуальным занятием — взялся подсчитывать, сколько же ему было бы лет, если бы сон был явью. Там он счёта лет не вёл, да и никто не вёл. Никто не говорил: было дело в позапрошлом году (шил в году 7097-м от Рождества Христова). Говорили: это было в год, когда Ерошку-малого волки с покосу утащили, или в год, когда большая вода стояла… Однако посчитал — выяснилось, что с учётом прожитого во сне он стал ровесником двадцатого века. Потом подсчитал, сколько уж не видел он Алёнушки. Получилось, что больше месяца.
Когда он подходил к селу, вечерело. Мычали коровы. Метрах в ста от него, вдоль околицы, быстро шли две фигуры, большая и маленькая.
— Завтра же отцу сообщу! Что это за детские выходки? — гневно выговаривала Маргарита Петровна.
— Чес-слово, просто мимо проходил! — бубнил в ответ Дорофей.
Ага, равнодушно подумал Стас, поймали парня за подглядыванием…
— Смешные какие, — тихонечко сказал кто-то, скрытый в тени берёзы. — Прямо дети. А вы, барин, всё грустите — знать, по матушке?
— Матрёна? — спросил он, приглядевшись. — Нет, мне сейчас нужна совсем не матушка.
И он подошёл к ней поближе.
— Такой ты, барин, несчастненький… — прошептала Матрёна, взглянув ему прямо в глаза. — Так и тянет тебя пожалеть.
— Так и пожалей. — И он до того крепко и умело прошёлся рукой по всему её телу, по спине — от шеи до бёдер, и дальше, не пропустив ни одного закоулочка, что Матрёна только пискнула:
— Ай да барин!
«В первый раз изменяю ведь Алёнушке, — мелькнула мысль. — Грехи любезны, доводят до бездны. А можно ли изменить той, которая приснилась?.. А монахи-то, монахи рождественские… Как Иван тогда сказал, в Мологе, возле гулящего дома, пряча глазки… Все мы, говорит, люди-человеки… Мягкая… Свежим пахнет… »
Эти мысли ещё бежали всей толпою наперегонки в его голове, а левая рука уже обхватила девицу чуть ниже талии, а правая подсунула локоть свой под спинку ей, а ладонью обняла затылок, сминая косу. И вот она уже полулежит в его руках, а он навис над её губами и шепчет прямо в них:
— Что ж ты меня всё барином кличешь? Я такой же крестьянин, как и ты…
Кричала вечерняя птица, махала скрипучая мельница крыльями своими…
А когда потом шли они от реки, он думал: «Ну не могло же мне так точно присниться всё, чего я никогда в руках не держал и не делал? Ведь руки, руки сами помнят всё и знают, разум здесь не участвует… »
Матрёна, тихая и задумчивая, вдруг засмеялась и лукаво спросила:.
— А ты меня замуж теперь звать не станешь?
— Нет, не стану.
— Отчего же не станешь? Аль не понравилась?
Он поцеловал её в висок:
— Понравилась, очень. Только я же говорил тебе, что женат.
— Ай, ну тебя! — весело фыркнула она. — Слушай, а чего маменькиным-то сынком прикидывался? Я ведь чуть не поверила…