Подсев к Алёне, Стас Негромко заговорил:
— Вообрази, Алёна, какой мне необыкновенный сон приснился на новом-то месте!..
— Ну? — пробормотала девушка, особого интереса, впрочем, не проявляя.,
— Будто я оказался в каком-то храме на амвоне, да прямо посреди литургии, причём голый…
— Фу, дурак, — сказала Алёна и отвернулась. — Вольно тебе перед едой рассказывать мне всякие гадости?..
Обескураженный Стас глупо хихикнул и покраснел до кончиков ушей.
— И прекрати эту манеру хихикать, — строго сказала Алёна. — C'est ne comme il faut [4] совершенно. И не красней в моём присутствии, а то если на нас кто-нибудь посмотрит, то может подумать, будто я тебе сказала какую-нибудь непристойность, тогда как это ты мне их говорить изволишь…
— Господь с тобой, Алёна! Я только хотел тебе сон рассказать, надеясь, что ты мне его растолкуешь. Ведь ты в прошлом году ходила на эти курсы толкования сновидений!..
— Ну рассказывай, — милостиво разрешила она. — Может, и растолкую, если он не совсем дурацкий.
— Стало быть, мне приснилось, что я как бы появляюсь в какой-то церквушке, где идёт вечерняя служба. И вот стою я на амвоне, а они меня поначалу-то не замечают, будто я невидимый, как в том романе мистера Уэллса, а потом кто-то заметил, заорал будто резаный и пальцем показал.
— И что дальше было? — спросила Алёна уже более заинтересованным тоном.
— Началась у них паника. Батюшка вовсе в обморок грохнулся и кадило с угольями на себя высыпал. Но это ещё не самое удивительное!..
— А что же?
— Самое удивительное, что я отчётливо запахи различал, вот что!
— И чем же там пахло?
— Ну чем в церкви может пахнуть? Ладаном, воском да плотью человеческой. А когда ряса на батюшке загорелась, то…
— Вот что: на самом деле ты никаких запахов не различал, а тебе просто приснилось, будто ты запахи различаешь…
— Понятно, приснилось, — сказал Стас и умолк. Спорить с Алёной ему не хотелось, и конец фразы: «а только мне и раньше запахи-то снились» — он оставил при себе.
— Скажи, — прервала она молчание, — там светло было?
— Где?
— Да в церкви! — сказала девушка с досадой. — Где ты голым скакал.
— Я не скакал, — возразил Стае. — Я просто стоял на амвоне… А потом в меня дароносицей кинули. И стало что-то другое сниться, но я уже не запомнил что.
— Так светло там было или нет?
— Да, светло.
— Ну и слава Богу.
— А что?
— А то, что, если тебе снится тёмная церковь, это к похоронам. И кто знает, кого ты будешь хоронить. Вдруг меня?
— Что ты говоришь, Алёна!
— Но раз тебе снилась освещенная церковь, то успокойся: никого хоронить тебе не придётся. Зато лично тебя ждёт либо тяжёлая болезнь, либо горькое разочарование.
— Да ну, ерунда всё…
— Нет, не ерунда! Была б ерунда, ты бы ко мне не приставал со своими глупыми снами. А вот скажи, этой… дароносицей… в тебя кинули — попали?
— Угодили прямо в голову. После этого ничего не помню.
— Ой! — сказала Алёна с ужасом и наигранной брезгливостью.
— Что?!
— Ждёт тебя жизнь без денег, а что ты себе приснился голый, это значит, что ты будешь совершать неразумные поступки. Не ты поведёшь себя по жизни своей, а горькая судьбина! Пожалуй, от тебя надо держаться подальше…
Пока Стас пытался сообразить, в шутку или всерьёз сказала Алёна последние слова, из трапезного корпуса вышла Матрёна и позвала всех обедать. Стас мигом вскочил на ноги и подал Алёне руку.
— А ещё-то раньше был мне сон, будто меня медведь съел, — сказал он, пока шли к дверям, и поёжился. — Давно, в прошлом году, когда мы летом гостили у крёстного.
Алёна, состроив на лице брезгливую гримаску, повела в его сторону персидскими глазами — явно не поверила — и, проигнорировав его руку, вошла в помещение.
А ведь он действительно видел такой сон! Эта жуть, эта склизкая вонючая пасть… Лохматая… Лютая боль от когтей, разрывающих плоть… Ничего, ничего нельзя было поделать. А ещё там был какой-то голый бородатый старик, в этом сне, но и он не смог Стаса спасти. Да вряд ли и пытался. Потом Стаса долго мучило именно это: невозможность что-то изменить в своей судьбе, бессилие воли. И как знать, возможно, что робость его, ну вот хотя бы перед придурком Дорофеем, проистекала от страха вновь испытать чувство окончательной и неоспоримой зависимости от обстоятельств… и жуткой боли до самой смерти.
Стол на сей раз оказался накрытым на двенадцать персон. В глубоких мисках плескались щавелевые щи, посреди стола стояли плошки с густейшей сметаной, с варёными яйцами, зеленью и ломтями ржаной душистой ковриги. Наскоро помолившись, расселись за столом. Как ни пытался Стас пристроиться подальше от Дорофея, неисповедимыми путями всё равно оказался сидящим рядом с ним; только если утром он сидел слева от придурка, то теперь — справа. Видно, остальной народ тоже не горел желанием сидеть рядом с греком, рискуя получить полную солонку соли в щи или яичную скорлупу за шиворот.
Двенадцатой персоной за столом оказалась Маргарита Петровна. Все невольно отвлеклись от стола, засмотревшись на преподавательницу, которую в городе привыкли видеть в строгом учительском платье. Теперь, одетая почти по-походному: в блузку цвета хаки, похожую скорее на гимнастёрку, и в длинную клетчатую юбку, — однако же с дерзко непокрытой головой, она выглядела весьма привлекательно. Стас подумал, что тридцать пять — возраст, конечно, запредельный, но вот, оказывается, женщина и в старости может выглядеть красивой.
Маргарита Петровна села за стол, весело поздоровалась со всей честной компанией и спросила, как им понравилась экскурсия. Саша Ермилова, самая в группе маленькая, русые волосики в две косички, пискнула, что экскурсия им всем очень понравилась, и поинтересовалась, почему Маргарита Петровна с ними не ходила по монастырю.
— Я, детки, сюда приезжаю уже в пятый раз, — с некоторым раздражением сказала Маргарита Петровна. — Не думаю, что Паисий Порфирьевич в отношении архитектурных особенностей монастыря мне откроет какие-нибудь новые горизонты…
Да она атеистка, отметил про себя Стас, немало удивившись такому открытию. И не скрывает этого, наоборот, как бы выпячивает. И никто её допуска к работе с детьми не лишает. Странно. Вот уж действительно новые времена настают. Прощай, немытая Россия…
А повернувшись к столу, он увидел, что его миска со щами дематериализовалась, и вместо неё на скоблёной доске сидит грязно-бурый лягушонок и внимательно на него смотрит. Даже не просто смотрит, а, как бы сказать, со значением. Вот-вот швырнёт дароносицу или кадило. Даже ладаном запахло, как ночью в церкви.
Стас закатил глаза и опрокинулся с лавки.
Ещё не открыв глаз, он почувствовал ужасающий холод, какого, пожалуй, никогда в жизни не испытывал. А когда он их открыл, то содрогнулся: вокруг торчал из снега, высоко вверх, мрачный лес, заиндевевший от мороза, а сам он валялся в сугробе, совсем без одежды и даже без нательного креста.
Стас вскочил, вернее, попытался вскочить, что далось ему с трудом. Он посмотрел на себя и не узнал своего тела: оно было как будто распухшим — минимум в полтора раза больше, чем обычно. «Уж не переселился ли я душой в Дорофея Василиади? — подумал он с нервным каким-то юмором и на всякий случай потрогал себя за лицо. Нет, лицо вроде было его собственное. — Опять сон, — решил он. — И премерзкий».
Холод становился невыносимым. Стас запрыгал на месте и замахал немеющими руками, высматривая какую-нибудь тропинку среди чёрных голых осин. Бесполезно.