— Чтоб я так жил! — воскликнул Лейбович.
— Зуб даю, — коротко поклялся Чалый.
— Сеанс, — одобрительно заметил Мурашка.
— Феноменально, — произнес Велуга, — итс вандерфул!
— Не положено, — забеспокоился конвоир, ефрейтор Дзавашвили.
— Зафлюгировал винт! — надсаживаясь, кричал Мищук. — Скинул обороты! О-е-е… (Непечатное, непечатное, непечатное…)
Куры разбежались. Ромашки пригнулись к земле. Вертолет подпрыгнул и замер. Отворилась дверца кабины, и по трапу спустился Маркони. Это был пилот Дима Маркони — самонадеянный крепыш, философ, умница, темных кровей человек. Мищук бросился к нему.
— До чего ты худой, — сказал Маркони.
Затем они час хлопали друг друга по животу.
— Как там Вадя? — спрашивал Мищук. — Как там Жора?
— Вадя киряет. Жора переучивается на «ту». Ему командировки опротивели.
— Ну, а ты, старый пес?
— Женился, — трагически произнес Маркони, опустив голову.
— Я ее знаю?
— Нет. Я сам ее почти не знаю. Ты не много потерял…
— А помнишь вальдшнепную тягу на Ладоге?
— Конечно, помню. А помнишь ту гулянку на Созьве, когда я утопил бортовое ружье?
— А мы напьемся, когда я вернусь? Через год, пять месяцев и шестнадцать дней?
— Ох и напьемся… Это будет посильнее, чем «Фауст» Гете…
— Явлюсь к самому Покрышеву, упаду ему в ноги…
— Я сам зайду к Покрышеву. Ты будешь летать. Но сначала поработаешь механиком.
— Естественно, — согласился Мищук.
Помолчав, он добавил:
— Зря я тогда пристегнул этот шелк.
— Есть разные мнения, — последовал корректный ответ.
— Мне-то что, — сказал ефрейтор Дзавашвили, — режим не предусматривает…
— Ясно, — сказал Маркони, — узнаю восточное гостеприимство… Денег оставить?
— Деньги иметь не положено, — сказал Мищук.
— Ясно, — сказал Маркони, — значит, вы уже построили коммунизм. Тогда возьми шарф, часы и зажигалку.
— Мерси, — ответил бывший пилот.
— Ботинки оставить? У меня есть запасные в кабине.
— Запрещено, — сказал Мищук, — у нас единая форма.
— У нас тоже, — сказал Маркони, — ясно… Ну, мне пора.
Он повернулся к Дзавашвили:
— Возьмите три рубля, ефрейтор. Каждому по способностям…
— Запрещено, — сказал конвоир, — мы на довольствии.
— Прощайте, — сунул ему руку Маркони.
И взошел по трапу.
Мищук улыбался.
— Мы еще полетим, — крикнул он, — мы еще завинтим штопор! Мы еще плюнем кому-то на шляпу с высоты!
— В элементе, — подтвердил Мурашка.
— Зуб даю, — однообразно высказался Чалый.
— Оковы тяжкие падут! — закричал фарцовщик Белуга.
— Жизнь продолжается, даже когда ее, в сущности, нет, — философски заметил Адам.
— Вы можете хохотать, — застенчиво произнес Лейбович, — но я скажу. Мне кажется, еще не все потеряно…
Вертолет поднялся над землей. Тень от него становилась все прозрачнее. И мы глядели ему вслед, пока он не скрылся за бараками.
Мищука освободили через три года, по звонку. Покрышев к этому времени умер. О его смерти писали газеты. В аэропорт Мищука не допустили. Помешала судимость.
Он работал механиком в НИИ, женился, забыл блатной язык. Играл на мандолине, пил, старел и редко думал о будущем…
А Дима Маркони разбился под Углегорском. Среди обломков его машины нашли пудовую канистру белужьей икры…
23 февраля 1982 года. Нью-Йорк
Спасибо за письмо от 18-го. Я рад, что вам. как будто по душе мои заметки. Я тут подготовил еще несколько страниц. Напишите, какое они произведут впечатление.
Отвечаю на вопросы.
«Кукольник» по-лагерному — аферист. «Кукла» — афера.
«Скокарь» означает — грабитель. «Скок» — грабеж. Ну, кажется, все. Я в тот раз остановился на ужасах лагерной жизни. Не важно, что происходит кругом. Важно, как мы себя при этом чувствуем. Поскольку любой из нас есть то, чем себя ощущает.
Я чувствовал себя лучше, нежели можно было предполагать. У меня началось раздвоение личности. Жизнь превратилась в сюжет.
Я хорошо помню, как это случилось. Мое сознание вышло из привычной оболочки. Я начал думать о себе в третьем лице.
Когда меня избивали около Ропчинской лесобиржи, сознание действовало почти невозмутимо: «Человека избивают сапогами. Он прикрывает ребра и живот. Он пассивен и старается не возбуждать ярость масс… Какие, однако, гнусные физиономии! У этого татарина видны свинцовые пломбы…»
Кругом происходили жуткие вещи. Люди превращались в зверей. Мы теряли человеческий облик — голодные, униженные, измученные страхом.
Мой плотский состав изнемогал. Сознание же обходилось без потрясений.
Видимо, это была защитная реакция. Иначе я бы помер от страха.
Когда на моих глазах под Ропчей задушили лагерного вора, сознание безотказно фиксировало детали.
Конечно, в этом есть значительная доля аморализма. Таково любое действие, в основе которого лежит защитная реакция.
Когда я замерзал, сознание регистрировало этот факт. Причем в художественной форме: «Птицы замерзали на лету…».
Как я ни мучился, как ни проклинал эту жизнь, сознание функционировало безотказно.
Если мне предстояло жестокое испытание, сознание тихо радовалось. В его распоряжении оказывался новый материал.
Плоть и дух существовали раздельно. И чем сильнее была угнетена моя плоть, тем нахальнее резвился дух.