– Лежи-ыт, – повторила плачущим распевом баба Зина, а Ульяна Павловна, все продолжая глядеть на маленький, обрамленный белым платком овальчик, ответила:
– Я давно не бегаю. Курам зерна сыпануть – и то история… Наверно, не перезимую уже.
– Так не говори, – остановила Фёдоровна строго. – Там, – приподняла глаза, – там знают, кому когда. Нам нельзя загадывать.
– Я и не гадаю. Я сказала – «наверное».
– Хе-хе, – вдруг тихо засмеялась баба Зина, – а три кузова дров Генке-то заказала.
– Что же – не замерзать же.
– Это правда. Не замерзать.
Замолчали, поглядывая на Наталью Сергеевну, старясь представить, понравился бы ей разговор или нет… Неспешно, вволю говорить им доводилось редко – дела, заботы съедали время, и обменяться нехитрыми новостями, мыслями, поспорить, просто язык почесать случалось лишь в магазине, или на пристани в ожидании катера, парома, или в такие вот ночи прощания со старым человеком. С молодыми прощаться было слишком больно, и старухи заходили туда, где стоял гроб, на несколько минут, плакали, задыхаясь, и, ослабевшие, поддерживаемые под руки, выходили на улицу, тащились домой… Да и не было давно прощаний – город забирал покойников…
– Глядеть надо друг за дружкой, – сказала баба Зина. – Вдруг чего, и будем неприбранные.
– Да глядим же, глядим, – с усталой досадой вздохнула Фёдоровна. – Я внучат каждый день гоняю: «Беги погляди, как там эта, как эта… Шеве́лится?» Прибегут и радостно так: «Шевелится!» И мне шевелиться сразу охота.
– Так это твои в окошки всё тыкаются? – углами обвисших губ улыбнулась Ульяна Павловна. – А я думала, воры какие.
– Да какие теперя воры. Теперя и пьют как по необходимости.
– Ой-ой, Зинаида, не сглазь! – Голос Фёдоровны стал не просто строгим, а каким-то строго-испуганным. – Не сглазь! Им только повод дай лить в себя. Завтра вот… – Фёдоровна осеклась, присмотрелась к Наталье Сергеевне, не изменилось ли от последних слов выражение ее лица. – Мы, Нат, им не дадим заливаться. Ты не любила, и они пускай, если уважат, держутся.
– Они сде-ержутся, – отозвалась баба Зина, уже забыв, что сама только что говорила о слабо пьющих теперь мужиках. – Бутылки прятать придется.
– Проводить Наталью Сергеевну нужно хорошо, – сказала Ульяна Павловна.
– Эт само бы собой…
– Я о том, что неизвестно, как с нами будет.
– Ох, ты опять гадать начинашь!
– Здесь даже гадать не надо – выселят со дня на день, пораскидают снова кого куда.
Фёдоровна и баба Зина отметили про себя это «снова». Не простое слово, из тех, что обычно говорят, чтобы усилить речь, – за этим «снова» маячила погрузка в вагоны в далекой то ли Литве, то ли Латвии, долгие недели пути сюда, потом годы переездов с места на место, и в итоге – их район, в то время почти недоступный, беспросветно глухой, определение: «навечно».
Шестьдесят с лишним лет, против воли родных, которым вскоре дали свободу, соплеменников, Ульяна Павловна жила здесь, нашла мужа, родила детей, и вот теперь ее снова насильно будут переселять.
– У-у, – качнула рукой, но не сразу, после минуты-другой какого-то оцепенения, Фёдоровна, – это еще вилами по воде… Помнишь, и тогда все заполошили: «Срочно! Срочно!» А так и остались.
Баба Зина с готовностью поддержала:
– Весной сказали: «Огороды не садите – бесполезно. Все под воду уйдет». И чего? И отсадились, и урожай сняли.
– Слава богу, что не поверили. Слава богу.
– А Шумиловы вон поверили – без картошки остались. Сейчас покупать собиратся.
– И Малыхи, которые Комлята. А у них и покупать не на что…
– Во-во! Из добрых людей в нищебродов превратились каких-то… О-ох, дергают, дергают. Сколько уж дергают. Как, скажи, приказ им дали всю жизнь здесь заране прикончить, – разговорилась баба Зина. – Мало им мест, где никто не живет, – там и строй плотины свои, топи землю пустую. А все к нам, к нам. От реки уж ничего не осталось. Порой так меле́т – пешком перейдешь. А чего – там ведь тоже плотина вверху, они то откроют, то закроют. Как боги прямо…
Словно испугавшись, что так много и с такой горечью произнесла слов, баба Зина захлопнула рот, с тревогой глянула на покойницу. Та лежала спокойно. Бесконечно спокойно. Ничто ее больше не потревожит, не огорчит, не порадует. Больше не откроет глаза, не скажет… И Фёдоровна с Ульяной Павловной сидели справа и слева от бабы Зины неподвижно, как-то тоже не по-живому спокойно. Не спорили, не соглашались. Молчали.
Бабе Зине стало страшно; она заметила, что одна из свечек почти догорела, и приподнялась, задавила огонек пальцами. На место огарка поставила другую свечку, но уже не церковную, а из магазина, которые держали в каждом доме на всякий случай.