Принес свою винтовку и Барятин.
Тулочкин осмотрел ее и спросил сурово:
— Патроны куда девал?
— А их и не было, — смущенно признался Борис.
Скорей всего, он пришел сюда из-за Даши, а винтовка была предлогом. Даша так и не подняла от стола головы — сидела, низко склонившись над своей тетрадью, и Барятин, вздохнув, ушел.
По поручению Тулочкина Гриша ездил на Сестрорецкий завод договариваться с оружейниками насчет патронов, которые еще могли понадобиться.
На многих заводах Питера рабочие отряды по своему почину проходили строевые, стрелковые занятия и упрямо называли себя гвардией Совета рабочих депутатов — Красной гвардией.
И вот теперь пришла на Восьмую линию бумага, в которой решительно было указано, что все вооруженные отряды после тщательной проверки их состава реорганизуются в милицию по территориальному признаку; частным лицам оружие предлагалось немедленно сдать.
Бумага была написана по всей форме, на ней стояла большая печать Временного правительства: двуглавый орел без короны, а под орлом — здание с колоннами, с круглым куполом над крышей: Таврический дворец.
— Вон какую картинку придумали, — сказал Тулочкин, рассматривая печать. — Что она, по-твоему, означает?
— Эмблема: Государственная дума создала правительство.
— Наоборот. Приглядись-ка: двуглавый орел высидел думу.
Гриша засмеялся. Тулочкин был прав. Маленький Таврический дворец помещался как раз под хвостом у орла.
— По территориальному признаку… — задумчиво протянул Тулочкин. — У наших заводских ребят оружие хотят отобрать. Ну, нет! Мы теперь ученые. Оружие из своих рук не выпустим. Даша! Где Севастьянов? Зови его сюда.
Из другой комнаты пришел огромный молчаливый солдат Севастьянов.
— Садись, — сказал ему Тулочкин. — Тройка в полном составе. Ну, вот что, товарищи, придется все наше оружие немедленно передать заводским комитетам. Под расписку, конечно. Но сделать это надо задним числом. Подлог учинить… Не боишься, Шумов, подлога?
— Чего ж мне бояться! — поддержал Гриша шутку. — Я и воровством занимался.
— А что тебе довелось украсть?
— Пулемет у городовых. С чердака.
— Постой, постой… На Черной речке? — оживился Тулочкин. — Так это ты стащил «максима»? Что ж ты не рассказал мне об этом до сих пор?
— Да когда же было рассказывать!
— Погляди на него, Севастьянов: человек будто в облаках витает, а он, оказывается, пулемет украл. Вот тебе и задумчивый!
— Я не один был. Мы втроем действовали.
— Ну, об этом, брат, ты обязан рассказать мне потом со всей обстоятельностью. А теперь — за дело! Даша, давай свои тетрадки.
44
В начале марта Шумов и Барятин шли по Университетской набережной. Падал мокрый снег, таял, не долетев до земли. Влажный ветер дул с моря…
— Ты заметил, какие у ней глаза стали? — спросил Борис.
— У кого?
— Ну, у Даши, конечно! Как у птицы. Как у вольной птицы, у которой крылья были подрезаны… И вдруг почуяла она: выросли!
Шумов с любопытством посмотрел на приятеля. Вот какими словами заговорил Борис!
— Она теперь хорошо знает, — продолжал Барятин, — что ей в жизни надо. Сперва меня удивляло: как это она быстро во всем разобралась? Кончила всего два класса… по существу малограмотная женщина. Я — на третьем курсе университета, а программ политических партий толком не знаю.
— Что ж тебе мешает узнать их?
— Погоди. Не обо мне речь. Теперь для меня понятно стало. Революция-то именно для таких, как она. И она — для революции, будет верна ей до последней своей минуты, сколько бы ни жила на свете! Она свою дорогу нашла. Счастливая!
— Что ж мешает тебе…
Барятин, не слушая, отвернулся, стал глядеть на Неву. Там, неподалеку от Николаевского моста, темнели тропки в снегу; теперь по ним никто не ходил — лед стал уже рыхлым… Всего три недели назад (как давно это было!) пробирались тут, через реку, рабочие, тогда еще безоружные, — пробирались, чтобы взять Арсенал, добыть винтовки. Шли и каждую секунду ждали выстрелов. Солдаты на мосту стрелять не стали. И рабочие эти и солдаты вряд ли были грамотнее Даши. А вот — тоже безошибочно — нашли свою дорогу.
— Мне ничто не мешает, — ответил он наконец. — Давно ты был в университете? У-у, какой там котел кипит! Лекции побоку, аудиторий для митингов не хватает — собираются в коридоре. Поглядел я: вокруг меня — испытанные борцы за свободу. Пламенные трибуны. Объявились всевозможные партии. Какая-то народно-демократическая… Поалей-Цион. Я даже не знаю, что это слово означает.
Шумов, после того дня, когда Таня Кучкова накормила его щами с французской булкой, был в университете всего один раз. В коридоре ему повстречался Самуил Персиц и восторженно объявил ему, что вступил в партию Поалей-Цион. Из путаных его объяснений Гриша понял, что «Цион» — это Сион. Персиц стал членом партии социалистов-сионистов. «Бывают минуты в истории, — сказал Самуил, — когда каждый должен занять свое место в рядах борцов. Я всегда был против политики, но теперь я не вправе…» Он заметил улыбку на лице Шумова и рассердился: «Во всяком случае, я лучше продам душу черту, чем большевикам».
Вот почему Гриша — совершенно случайно — узнал значение таинственного слова «Поалей Цион».
— Это партия социалистов-сионистов, — объяснил он Барятину.
— Вот видишь, ты и это, оказывается, знаешь. А я ничего не знаю. Даше-то сердце подсказало…
— Да ведь и тебе сердце велело взять винтовку в руки.
— Она у меня оказалась незаряженной.
— Ты же не знал об этом?
— Не знал. Слушай-ка: мне легче всего было бы разыграть из себя самоотверженного борца — в самом деле, не всякий ведь из нашего брата, студента, взялся в феврале за оружие, — но должен сказать тебе прямо: я вышел на улицу и взял винтовку только ради себя самого. Не хотел быть крысой, схоронившейся в своей норе. Выходит, я поступил из чисто личных целей.
— Ну, если твои личные цели совпали с целями революции, то это, знаешь ли, не так уж мало. А в общем, к чему мы занялись подобными разговорами? Сейчас не разговаривать надо, а действовать!
— Я действовал. — У Барятина вдруг повеселели глаза. — Хочешь, расскажу тебе про свое самое решительное действие? Было это, когда я еще не расставался с моей незаряженной винтовкой. С ней и домой приходил, к ужасу моих квартирных хозяек — ты их видал: две старые девы… Так вот, иду я как-то в те дни по Большому проспекту, вижу — народ собрался. И по голосам и еще по каким-то признакам — чего сразу и не уловишь — чувствую, что спор там идет на большом серьезе. С накалом! Поправляю у себя на рукаве повязку — знак моих полномочий, — подхожу поближе. Что ж происходит? Старенький генерал — на широких погонах у него зигзаг, значит отставной, — этакая песочница древняя, вышел прогуляться по проспекту. И видит — что за притча? Солдаты ему во фронт не становятся. Честь отдают, а во фронт нет, не хотят. Одного он отчитал, другого. И вдруг напоролся на матроса, кронштадтца. Ну, я тебе скажу, это народ особый, с отличкой. Я к ним пригляделся за последнее время. В чем тут причина такой отлички, не могу сказать: море ли их крепко просолило, бури или опасности закалили… но народ это — особенный! И вот матрос не стерпел генеральской распеканции. Генерал хрипит сердито: «Мне сам Михаил Владимирович Родзянко сказал, что чинопочитание в армии остается! Неприкосновенно! Нижние чины обязаны становиться перед генералом во фронт!» А у матроса глаза уже горят, как у черта. Чувствую, что может сейчас произойти что-то непоправимое. Вступиться? Пока я раздумывал, матрос на моих глазах выхватил у генерала его же шашку из ножен: «А, дракон! Довольно полютовали над нашим братом!» И начинает, понимаешь, изо всех сил крутить этой самой шашкой над генеральской фуражкой. А генерал, старая песочница, не сдается… Никак! «Мне Михаил Владимирович лично сказал!» — «Смерть драконам!» Ну, тут уж я вступился: «Не допустим самосудов!» — и тому подобное… Говорил минуты три. Раньше и не знал, что я оратор. Но успех свой я приписываю не своему ораторскому таланту, а единственно тому, что — ты заметил это? — к студентам сейчас относятся с преувеличенным уважением: образованные, мол, а стоят за народ. Короче говоря, матроса я уговорил, шашку у него отнял, вернул ее генералу. И с авторитетным видом развел этих двух врагов в разные стороны. Мое самое решительное действие во время февральской революции: можно сказать, спас генерала от верной смерти. Погоди-ка, не перебивай, я хочу досказать. Дня через два после этого иду я по улице и опять встречаю этого отставного воина: весь трясется от злости, кулачком грозится — солдата-артиллериста отчитывает. Солдат стоит перед ним «смирно». Подхожу. Та же история: честь генералу отдал, а во фронт становиться не захотел. «Михаил Владимирович сказал…» Я тут не выдержал. Подошел к генералу близко и шепчу ему на ухо: «Сейчас же идите домой и сядьте читать «Ниву» за весь прошлый год. Пока не прочтете, на улицу не выходите, а то худо вам будет». Что ж ты думаешь? Подействовало! Генерал поглядел на меня своими младенческими глазками: «Вы полагаете, что…» — «Уверен в этом!» Он засеменил в сторонку, и больше я его не видел. Так и не знаю, когда я его вернее спас: когда у матроса шашку отнял или когда велел генералу «Ниву» читать.