— Вашими бы устами… — уныло сказал Гриша.
— Моими бы устами, да. Моими устами, если хочешь знать, я однажды шевелил без звука минут двадцать — и где же? В железнодорожных мастерских, среди своего же брата, среди мастеровых: оказалось, там такое меньшевистско-эсеровское гнездо… Не дают мне говорить — и баста! Орут, свистят. Я, конечно дело, не ухожу, продолжаю говорить. А в помещении меня не слышно — ни одного моего слова! Что тут будешь делать? Ну наконец улучил я минутку — прорвался: «Да погодите вы, умники! Отдохните маленько! Очухайтесь! Я вам про вино хочу рассказать… В Италии есть такое вино, черное — «вино-негро» по-ихнему называется…» Ну, это ж всякому любопытно: какое это такое черное вино? Поутихли. Ну, короче тебе сказать: начал я с этого пустячка, еще кой-что рассказал про Италию, все, что сам знал, а знал я немного… А потом незаметно, понемножку перешел к тому, как Ленин приезжал на Капри к Горькому. Сперва про Горького, потом про Ленина. И что ж ты думаешь? Выслушали меня до конца. Сказал я все, что нужно было в тот день сказать! Понял?
— Понял. И думаю, что выручило вас совсем не «вино-негро», а то, что выступали вы среди рабочих. И были для них — своим.
— А ты не свой? Погоди-ка, погоди. Не перебивай. Человек, который учил меня в свое время уму-разуму, Иван Васильевич Бабушкин, рассказывал мне. Довелось как-то Ленину встретиться с рабочими-обувщиками, — дело это давнее, тебя, должно быть, тогда и на свете-то еще не было. Обувщики жалуются Владимиру Ильичу: за все их штрафуют на фабрике, за всякую мелочь. Не так повернулся — штраф… Каблук косо на башмак поставил — штраф. Другой бы ученый человек, по образованности своей снисходительный к рабочим, как себя при этом показал бы? Обязательно поддакнул бы: «Ах, какие действительно жестокости». А Владимир Ильич — нет, засмеялся: «Ну, если каблук косо поставил, тогда, пожалуй, штраф-то и за дело». И тут всем ясно стало: да он же сам рабочий человек! Ему, как бы сказать, снисхождение оказывать пролетариату не приходится.
Великого ума человек — он на рабочего не сверху вниз смотрел, он рядом с ним стоял. И был для рабочего всегда своим.
— Тимофей Леонтьевич! — взволнованно сказал Шумов. — Я сделаю все, что от меня потребуется! Тем более, у меня сейчас такие обстоятельства, что я про личную свою жизнь готов позабыть навсегда.
Шелягин посмотрел на него пристально:
— А вот это уж лишнее. Это к чему же от личной жизни отказываться? Я вот про себя скажу: моя жизнь стала куда богаче с тех пор, как я узнал про великое дело, которому и служу в меру своих сил.
— Ну, я не так, может, выразился… Я же вам сколько раз говорил, что не гожусь в ораторы. И если провалюсь на митинге, — это ж будет не мой только провал… я не о себе. Я хочу, чтобы вы поняли это.
— Не имеешь права провалиться и не провалишься. А теперь пора тебе ехать. Дорогу найдешь? По дороге с мыслями соберись. Будут мысли — найдутся и слова… Кончен наш разговор! Знаешь, как учатся плавать? С головой в воду…
Шелягин уже шутил и, посмеиваясь, подталкивая Гришу, выпроводил его из своего номера.
Митинг происходил не в казармах, а в зале офицерского собрания.
На невысоком помосте стоял накрытый красным сукном стол — для президиума. За столом сидели четыре офицера: черноволосый молоденький корнет с лицом смазливым и незначительным; остальные офицеры были постарше и сумрачнее; сидели они с таким видом, будто все происходившее вокруг — для них чрезвычайно неприятно.
У входа стояли солдаты-кавалергарды. Отличались они, пожалуй, только одним: высоким ростом. Да еще тем, что гимнастерки их, вероятно, были шиты по мерке, сидели ловко, щеголевато.
В дверях унтер-офицер, глядя на Гришу нагловатыми глазами, изысканно спросил его, от какой партии или же ассоциации он прибыл. При слове «ассоциация» солдаты посмотрели на унтера с уважением.
— Студент, — отрывисто сказал Гриша, — в партии не состою, — и прошел в зал.
Солдаты занимали места со сдержанным гулом, разговаривали вполголоса. Чинопочитание, за которое так ратовал отставной генерал, здесь, видимо, еще сохранилось. Видно было, что присутствие начальства и обстановка — колонны, белые стены собрания — как-то сковывали солдат.
Через несколько минут молоденький корнет, звякнув колокольчиком, объявил митинг открытым и предоставил слово представителю партии народной свободы, — фамилию Гриша не расслышал.
К столу президиума подошел человек лет тридцати, чисто выбритый, в полувоенном костюме цвета хаки и, уверенно расставив ноги в желтых крагах, начал речь с народной притчи:
— Созвал старик перед смертью своих сынов. «Ну, кто из вас подюжей? Тому и будет главное мое наследство. Покажите, ребятушки, силу свою!» И дает им веник: кто сломает? Взялся старший сын — старался-трудился, вспотел весь, из сил выбился, а веник не сломал. Брались и другие сыновья один за другим — наследство, сами понимаете, каждому охота получить (солдаты засмеялись), — и у них ничего не вышло. Навалились сгоряча на веник всем скопом — и что же? Как он был, так и остался целым. «Бросьте, — говорит им тогда старик. — Слушайте теперь меня. Развяжите сейчас же веник!» Сыновья развязали. «Теперь ломайте!» И по одному прутику они весь веник переломали — безо всякого труда.
Оратор обвел зал хитрыми неопределенного цвета глазами.
Раздались хлопки, не очень громкие.
— Так и мы с вами! — провозгласил представитель «народной свободы». — По одному нас всякий одолеет, а будем держаться вместе — останемся невредимыми, никто нас не сломит. Не слушайте, товарищи, тех, кто норовит вас разъединить, кто восстанавливает солдат против офицеров. Вместе со своими офицерами вы несли все тяготы на фронте. И в новой России всем вам надо держаться одной дружной семьей!
Ему опять похлопали.
— Чему учит нас давно испытанная народная мудрость? — продолжал оратор. — Что наказал старик сыновьям, умирая? Он строго наказал им не делиться, жить сообща, не ссориться. Много сынов у великой нашей матери России, разные они! По-разному думают, но каждый по-своему о матери своей заботится. И не хотят они достояние ее растаскивать на куски. Однако, что ж скрывать? В семье не без урода. Завелись такие уроды и у нас. Неважно, как они себя называют — большевики или еще как-нибудь. Название можно придумать любое. У каждого из вас голова на плечах есть: прислушайтесь, призадумайтесь. Если такой урод тянет вас в разные стороны, науськивает одного на другого, значит…
Гриша перестал слушать. Знакомая басня. Неизвестно, зачем оратор ее переврал, рассказав приторно-фальшивым, якобы «народным» языком, — должно быть, думал, что так выйдет понятней. Басня эта на кавалергардов особого впечатления не произвела. Хлопали по-прежнему вяло, переглядывались…
Закончил оратор призывом — терпеливо ждать созыва Учредительного собрания, которое установит основные законы государства российского и решит все по справедливости.
Больше всех аплодировал молоденький корнет, сидевший за столом президиума. Сосед его, пожилой ротмистр, что-то сказал ему, хмуро улыбнувшись. Корнет перестал хлопать, встал и звонко произнес:
— Слово имеет представитель партии социалистов-революционеров Колосов.
Гриша почувствовал, как все в нем словно подобралось, сжалось, — после эсера надо бы выступить ему. Ни одного слова Колосова — статного, кудрявого молодца в суконной блузе — он не слышал. Он судорожно думал: с чего он сам начнет через полчаса свою речь? К речам люди готовятся, сперва составляют тезисы, потом по этим тезисам развивают основные мысли. Конечно, у каждого оратора — он уже пригляделся за это время — всегда бывает припасен выигрышный материалец: острое словцо, шутка…
Не было у Шумова запасного материальца. Не было и тезисов, о необходимости которых он должен бы знать по своему опыту — готовил же он не так давно реферат об учении Фурье.