Приехал в Троицу продрогший, лихоманка била. В церкви немного отогрелся, а к отцу Сергию пошел — опять дрожь пробрала: чаял увидеть грозного владыку — вся Русь его знает. Увидел простого чернеца, улыбнувшегося ему ласково из полумрака. Ни мантии шелковой, ни парчи златотканой, только вечерний луч, пробившись сквозь тучи, бросил узкую полоску красного золота на его грубую холщовую ризу.
От этой простоты и бедности потеплело на душе. Опять повторил рассказ о ранах, о горе своем, о станичниках… Замолк, собрался с духом, потупясь, кончил:
— А вчерась, на исповеди у Всех святых, что на Черторье, повздорил я с попом тамошним, не благословил он меня на такое дело, а за то, что поперечил ему, чуть не проклял, от него и к тебе пришел…
Замолк на полуслове, не смел поднять глаза.
А Сергий смотрел на парня тревожно и радостно. В памяти встали давным–давно ушедшие дни. Вспомнилась своя юность, и с прежней, знакомой болью шевельнулась мысль о судьбах Руси. «Тогда еще, — думал Сергий, — от жалости к родной земле кровью изошло сердце. Не видел спасения, да и не было его, ушел в леса, стал отцом Сергием, как умел, врачевал людское горе, глядел в души обездоленных и ничего, кроме холодного ужаса, не находил там, а вот когда близится старость, когда первый иней упал на виски, довелось узнать новых людей.
Кажись, и горе старое, и люди те же — русские, ан нет! То у того, то у другого в непроглядной мгле, затянувшей очи, вспыхивают искры, как воск, тает рабья покорность!
Эх, Русь! Русь! Когда же белый саван туманов ночных, непроглядных падет на травы твои росою? Хоть бы на старости лет довелось зорю новых дней над твоими лесами увидеть!»
— Что ж, паренек, попа ты, видать, обидел, ну да повинную голову меч не сечет, а Настю свою… — замолк на мгновение, подумал: «Парня крепким словом ободрить надо, чтоб в удачу поверил, чтоб в бою не споткнулся», — Настю иди спасай! — И твердо добавил: — Спасешь невесту свою! Знаю!
Семка только ахнул негромко, упал на колени. Наклонясь над ним, Сергий продолжал:
— За то, что не гнушаешься ею, мурзой опоганенной, многое тебе простится. А мурзу не убивай. Уж коли тебе на роду написано быть за Настю, за Русь мстителем, в честном бою сведет вас судьба, а нежданным, разбойным ударом меча не позорь!
14. ЧЕСНОК
Потрепав по шелковистой шее коня, Семка привязал его к столбу. Взглянул на низкую, ушедшую в землю кузницу. На буром дерне, покрывавшем ее, чуть заметно пробивалась зеленая травка. Дверь в кузню открыта. Внутри тьма. Окликнул:
— Эй, дед! С поклоном я до твоего кузнечного ремесла.
Из темноты вылез кузнец, выпрямился, низкая дверь была ему по плечо, бросил щипцы в деревянную кадушку, стоявшую у дверей, вода в ней зашипела, вышел из–под навеса, зажмурился от весеннего солнышка, погладил опаленную в двух местах бороду, да только зря — борода у деда свалялась, гребнем не причешешь, не то что рукой. Из–под косматых бровей кузнец посмотрел на Семку, на коня, привычно скользнул взглядом вниз на копыта.
— Подковать?
— Нет, другое. Скуй ты мне чесноку.
Кузнец удивленно поднял голову, потом глаза его сузились, засмеялись:
— Не туда попал, парень, у меня кузня, а не огород, — простачком прикинулся старый.
Семка ему укоризненно:
— Ну что, дед, хитришь? Мастер ты известный: не только подковы — шеломы и мечи куешь, знаю. Нешто никогда на своем веку чеснока не ковал?
Старик покачал головой.
— Не пойму, что городишь. Что за чеснок такой? — И опять хитринка в глазах. Что с ним поделаешь? Вроде врет дед, а может, и впрямь чеснока не знает? Только что же тати–то говорили — дескать, старым кузнецам этот снаряд ведом.
Семка стал объяснять, чертил палкой по земле:
— Ну, понимаешь, рогулька такая о четырех шипах вострых. Как ее на земь ни кинь, на три рога встанет, четвертый торчком вверх.
Кузнец хмуро поглядел на Семку, отошел к двери, на ходу поднял с земли кувалду:
— Отстань, парень, чеснок я знаю, но ковать такой разбойный снаряд не стану. Ну тя в болото! По одёже глядеть — честной человек, а выходит — тать.