В рукописи говорилось, что, не успев обмолвиться с хозяином дома и парой слов, молодой скульптор вдруг, без всякого предисловия, спросил, не поможет ли профессор, обладающий столь глубокими познаниями в археологии, разобраться ему в иероглифах, начертанных на принесенном им барельефе. Изъяснялся он в высокопарной романтической манере, которая поначалу показалась моему деду ничем иным как притворством и попыткой изобразить мнимое почтение, а потому он отвечал на вопрос гостя довольно резко — тем более, что очевидная свежеиспеченность предъявленной ему штуковины свидетельствовала об ее отношении к чему угодно, но только не к археологии. Последовавшее за этим возражение юного Уилкокса, поразившее моего деда и записанное им слово в слово, весьма точно характеризует как странную, фантастическую поэтику, пронизывающую всю его речь, так и всю его личность в целом. «Ну, конечно, — подтвердил он с готовностью, — это совсем новая вещь. Я сам сделал ее прошлой ночью во сне, явившем мне странные города и картины прошедших эпох, о которых ничего не ведали ни мечтательный Тир, ни созерцательный Сфинкс, ни опоясанный садами Вавилон…»
Так приступил он к своему лихорадочному, сбивчивому рассказу, неожиданным образом пробудившему в дремлющей памяти профессора живые отзывы и возжегшему в его душе самый пылкий интерес. Прошлой ночью произошло небольшое, но самое значительное из всех пережитых Новой Англией за последние годы событий — землетрясение. Оно, по-видимому, в значительной мере подогрело воображение Уилкокса. Итак, отправившись в постель, он заснул и увидел совершенно невероятный сон, в котором ему предстали грандиозные циклопические города, сложенные из каменных плит и упавших с неба монолитов. Угрюмые, опутанные мокрой зеленой тиной сооружения источали из себя воду и некую потаенную угрозу. Стены зданий и многочисленные колонны пестрели иероглифами, а снизу, из какой-то непостижимой глуби, исходил голос — скорее даже не голос, а смутное, едва уловимое внушение, которое даже самая изощренная человеческая фантазия вряд ли смогла бы передать в звуковой форме. Во всяком случае, когда Уилкокс попытался сделать это, у него получилось нечто почти непроизносимое: «ктулху фхтагн».
Это звукосочетание не на шутку взволновало и встревожило профессора Энджела. Со всей дотошностью ученого он принялся выпытывать у скульптора мельчайшие детали его сновидения и почти с неистовым напряжением рассматривал барельеф, за работой над которым застало одетого в одну ночную рубашку, дрожащего от холода и ничего не понимающего Уилкокса внезапное пробуждение от сна. Позже скульптор рассказывал мне, что в тот момент мой дед проклял свой преклонный возраст и самого себя впридачу за медлительность и неспособность распознать как иероглифы, так и само изображение. Некоторые из вопросов деда показались его гостю не имеющими никакого отношения к делу — в первую очередь это касалось попыток старика выведать у Уилкокса, не связан ли тот со какими-либо тайными культами и обществами. Он никак не мог взять в толк, к чему это профессор чуть ли не через каждое слово обещает молчать, как рыба, если его удостоят приема в члены якобы известного его посетителю не то мистического, не то языческого религиозного общества. Когда же профессор Энджел окончательно уверовал в то, что скульптор и в самом деле не имеет никакого отношения ни к одному из существующих на свете культов и тайных обрядов, он под честное слово обязал своего визитера рассказывать ему все свои последующие сны. Тот сдержал свое обещание, и с момента первой встречи юноши с моим дедом рукопись стала ежедневно пополняться записями, передающими наиболее поразительные фрагменты ночных видений скульптора, в каждом из которых непременно присутствовал гнетущий душу образ темных, сочащихся водой циклопических монолитов и звучащий откуда-то из-под земли невнятный голос — или, вернее, вещающее прямо на мозг чье-то зловещее сознание. Два наиболее часто повторяющихся созвучия можно было передать как «ктулху» и «р’лайх».