Под конец я решил считать Герберта Уэста чем-то вроде жупела.
«Жупел, мой дорогой, — прошамкала как-то беззубая старуха, русская эмигрантка первой волны, ради развлечения консультирующая костюмеров фильмов о царской России, — это кипящая сера в аду. И смрад, и жар, и ядовитый туман. А еще — то, что пугает. Что внушает страх и отвращение. И то, чего тебе не избежать. Вот так-то, мой дорогой».
Вот так-то, мой дорогой. Вот так Герберт Уэст казался мне кипящей серой в аду. Источавшей и смрад, и жар, и ядовитый туман. Тем, что внушает страх и отвращение. Тем, чего не избежали многие. И тем, чего не избежать и мне.
— Благодаря Герберту?.. — я задал этот вопрос вскользь, будто случайно, держа карандаш на весу, словно она не сказала ничего особенного. Я записывал, и тут она прервалась, но мне ведь надо довести фразу до конца, а я не знаю, что дальше, она ведь прервалась… Мне стоило невероятных трудов не показать, как я взволнован — и напуган. Словно с ее губ капнуло кипящей серой, и дохнуло смрадом, и опалило жаром, и потянулись липкие пальцы ядовитого тумана.
Она медленно кивнула. Затем вытащила сигарету из мундштука, резким, мужским жестоким жестом вдавила ее в пепельницу, открыла тоненький серебряный портсигар, достала свежую, чуть промасленную сигарету и аккуратно и нежно вставила ее в мундштук. Я следил, завороженный тем, как порхают ее пальцы — как белые кладбищенские мотыльки. Памятуя о том, что она только что рассказала мне о себе, сигаретах Валентино и огне — я решил, что она играет со смертью. Вероятно, так оно и было.
— Герберт… — она вдохнула это имя вместе с первой затяжкой и задержала в себе, выпустив его обратно, окутанное сизым, на этот раз приторно-ягодным, дымом. — О, Герберт… Вы бы прошли мимо него в толпе, даже не обратив внимания. А то и толкнули бы локтем, замешкайся он у вас на пути… Знаете, эти мальчики, которые никак не могут стать мужчинами — невысокие, тонкие, миловидные, светловолосые, голубоглазые… И говорят тихо-тихо… Руди презрительно отзывался о таких голосах: «Как мышки какают».
Она хрипло засмеялась. С каждым смешком внутри нее что-то сипело и словно надламывалось.
— Бедный Руди. Как подумаю, что он большую часть жизни был обречен жить среди какающих мышек — не могу не хохотать. Стоило людям завидеть его — такого красивого, богатого, знаменитого и влиятельного, как у них что-то спирало в зобу, и они начинали говорить умирающими голосами. Руди шел по жизни в грохоте аплодисментов, шелесте купюр, истошных воплей истеричных поклонниц и… шепоте какающих мышек.
Я вздохнул. «Рудольфо Валентино и какающие мышки» — заголовок привлекательный, но я все-таки пришел сюда не этим.
Она словно услышала мое сожаление — и продолжила.
— Сначала Герберта не замечали на съемочной площадке. Мне даже казалось, что не замечали специально. Знаете, иногда наступает момент, когда на площадке начинает ошиваться слишком много посторонних. Все эти друзья костюмеров, декораторов, осветителей, операторов… родители юных разносчиков воды, чьи-то девицы, мужчины с масляными и бегающими взглядами… Их становится так много, что приходится вызывать полицию, которая выпроваживает незваных гостей пачками. Единственное, что можем делать мы — игнорировать их. Проходить мимо, словно это пустое место, или коробка от софита, или просто стул — что угодно, только не человек. Не то, что можно заметить…
Она задумчиво провела длинным красным ногтем по когда-то полированной, а теперь изрезанной и исцарапанной столешнице. Ноготь чуть хрустнул — и остался в одной из царапин, зацепившись за древесные волокна. Так же задумчиво она поднесла руку к глазам и стала рассматривать ставший голым и беззащитным палец.
— Но игнорировать Герберта не всегда получалось, — продолжила она. — Некоторых он пугал. Да-да, пугал. Молоденькие девочки из кордебалета — из массовки — считали плохой приметой встретить его на площадке до обеда. Я не могла понять, почему — ведь миловидный юноша, судя по всему из приличной семьи, беззаветно влюбленный в кино, да еще и близкий друг режиссера — это же выгодная партия хотя бы для старта! Хотя бы для интрижки! Но они отворачивались и шептали, что он пахнет смертью.
Она перестала рассматривать палец, взглянула на меня и усмехнулась.
— Я нюхала его. Он не пах смертью. Лишь чуть-чуть ароматом перестоявших цветов. Знаете, когда горничная нерадива и забывает менять воду в вазе — стебли начинают пахнуть сладковато-удушливо, немного с горчинкой. Именно так пах Герберт, когда я понюхала его.