Мобильник на тумбочке рядом с кроватью завибрировал, его экран загорелся. Я успел нажать кнопку приема, пока не включилась мелодия вызова. Голос Марины — неуверенный, запинающийся — донесся из динамика:
— Олег, только извини… Поздно, да? Но… Я тебя не разбудила?
— Нет. У меня сон дурацкий был, страшный. Проснулся, и как раз ты звонишь.
Зачем, спрашивается, я рассказываю про сон? Еще бы рассказал, что именно мне снилось! Я почему-то обиделся и разозлился на самого себя. Эмоции застигнутого врасплох человека бывают иногда очень нелепы.
— Понимаешь, Олег, мне нужно тебе рассказать еще… что-то. Я не могла глаза в глаза. Да и вообще, думала, лучше не рассказывать такое. Но… ты должен знать. Только давай договоримся. Расскажу, и после этого ты не будешь звонить, и встречаться мы не будем. Я просто не вынесу, если потом посмотрю тебе в глаза, зная, что тебе все это известно. И ты… ты, пожалуйста, никому об этом не говори, родителям своим не говори. Обещай мне.
— Хорошо.
— Нет, ты обещай. Я серьезно.
— Обещаю. Так что там?
— Когда… Игорь на аборт меня отвел… он договорился… чтобы ему отдали… остатки… останки…
Каждая новая пауза в ее речи была мучительнее предыдущей, я почти слышал, как в паузах звенит напряженная тишина, и, наконец, что-то в той тишине лопнуло и оборвалось. Марина начала рыдать.
Я не утешал ее, не говорил успокоительных банальностей. Да и что сказать? Пусть плачет. Глотать слезы для нее сейчас лучше, чем выслушивать фальшивые и необязательные слова. Все равно ведь настоящего сочувствия, которое, действительно, могло бы облегчить душевную боль, у меня для нее нет, и этого мне никак не выдавить из себя, а вежливость в таких ситуациях — плохое лекарство. Поэтому я просто молчал и ждал.
Наконец, она продолжила:
— Мы поехали… после аборта… на дачу родителей моих, в Раевку. Игорь взял с собой останки. Я думала, он похоронить хочет. А он… сказал мне: «Давай съедим это». Тогда я поняла, что он безумен. Уговаривал меня, уверял, что это почему-то важно и нужно — съесть младенца. Я сказала, чтобы он ко мне даже не приближался… с этим. И тогда… он тогда съел… все это у меня на глазах. Прямо так, сырым. Как зверь. Это было страшно. Это было… как во сне. Он вгрызался, глаза блестели, текла кровь по подбородку, капала на грудь. И от него исходил такой ужас… То, как он смотрел… на останки… Это какое-то запредельное зверство, что-то совсем античеловеческое. Сумерки уже начинались. Мне мерещилось что-то страшное во дворе, словно лезло к нам, словно что-то заползало. Какие-то незаметные твари, туманные черные силуэты. Потом Игорь начал мне говорить, что в каждом предмете кроется страх, но не всякому дано познать страх предмета. Нужно найти свой предмет. Личный. Который откроется тебе, потому что для тебя он предназначен. А как найдешь, постарайся выделить его страх, извлечь, выманить наружу. Чтобы чувствовать, как потоки страха, вытекая из предмета, тебя накрывают, на тебя наползают. Как удушливое покрывало. И он сказал, что для него такой предмет — это я. Что я полна страха, скрытого, липкого, черного, ядовитого, горького, но сама об этом не знаю. И никто не знает. Этот страх дано познать и вывести только ему, потому что я существую в этом мире как его личный предмет. Его ключ от дверей, ведущих в глубины. И то, что мы с тобой убили ребенка — он так и сказал: «мы с тобой», — это только поможет открыть дверь. Он заставил меня сидеть на полу, а сам ползал вокруг, будто огромное насекомое, алчно как-то рассматривал меня со всех сторон, бормотал и шептал себе под нос какие-то молитвы или заклинания. Слов не разобрать. Потом вдруг засмеялся. У меня от этого смеха мурашки поползли. Мне казалось, Игорь сейчас кинется на меня, вопьется в меня зубами. Кинется не как человек, а как насекомое, как паук огромный или клещ. Меня тогда парализовало от жути. Я… ну, я обмочилась. Извини, что про это говорю. А он лакал с пола мою мочу, вылизывал ее языком. Так мерзко! Потом оцепенел, глядя на меня. Застыл, стоя на четвереньках. Долго смотрел. Каким-то — не знаю — загробным взглядом. И его накрыл страх. Лицо исказилось, задрожали губы, зубы начали стучать, кожа побледнела, стала землистой. Он, как в лихорадке, отползал прочь от меня, но взгляда все не отрывал. Пятился, дрожал всем телом. А мне передавался его страх. Игорь отполз к стене, вжался в нее и так смотрел на меня… так… и глаза его округлились, а зрачки стали большими, и в них словно бездна. Потом он вскочил и начал метаться по комнате. В панике. И закричал от ужаса. Словно бы я превратилась в чудовище, которое убивало его одним своим присутствием. Не громко закричал, а как-то так тихо, тонко, с хрипом. Такая жуть был в этом крике, такая обреченность, такое отчаянье. Он боялся меня, но не мог убежать, словно его держало что-то, как на цепи. А я… знаешь, я сама начала бояться себя, будто я — посторонняя себе самой, злая, опасная, будто я какая-то хищная тварь. И, знаешь, мне, правда, хотелось кинуться на Игоря и растерзать его. Вгрызться ему в горло, напиться его крови. А он поймал мой взгляд, и я поняла: ужас его усилился настолько, что мышцы тела начали отказывать. Лежал на полу, уже не способный шевелить ногами и руками, смотрел на меня… на боку лежал… и бился головой об пол. Глаза не моргали, веки не закрывались. Полностью оцепеневший взгляд. На меня какая-то пелена наползла, я потеряла сознание. Наутро, когда очнулась, он сидел рядом, смотрел на меня и говорил, что я — его богиня ужаса. Уговаривал меня покончить с собой. Говорил: убей себя, хочу посмотреть на тебя мертвую, ты мертвая будешь прекрасней, чем живая, ты начнешь источать такой ужас, что можно будет умереть от него, и тогда мы вместе окажемся в аду, познаем весь его кошмар, заглянем в самую бездну, присосемся к океану страха и ужаса, бесконечно будем пить его тьму, его безумие, из вечности в вечность… Олег! Ты понимаешь?! Игорь был сумасшедший. Но это не простое сумасшествие… какое-то другое… не знаю, что за болезнь, что это вообще такое, как это назвать…
Голос Марины, сочась из динамика телефона, звучал над ухом, будто комар, зависший возле головы — этакий спутник над атмосферой планеты, сорванной с орбиты, летящей сквозь космос, вдали от всяких солнц. Тишина вокруг этого голоса наливалась тяжестью. И сама темнота словно потяжелела.
Мне почудилось, как что-то шевелится там, во тьме, густеющей у дальней стены. Что-то злобное, хищное, грозное. Или это шевелилась сама тьма, уплотняясь и обретая подобие животного существования?
— Марина, скажи, — спросил я внезапно, — у тебя на даче какого цвета занавески на окнах?
— Желтые, — ответила она. — Охра, точнее. Почему ты…
— А цветок в горшке на подоконнике около кровати, — перебил я. — Что за цветок, такой темно-сиреневый?
— Глоксиния. — И встрепенулась: — Подожди! Ты откуда знаешь? Игорь тебе сказал?
— Это не Игорь, Марина. Он мне ничего не рассказывал. Мы же с ним давно не виделись. Да и когда виделись последний раз, ни о чем не говорили. Мне не о чем с ним говорить. Не знаю, это совпадение какое-то, что ли. Я видел… ну, тебя с Игорем во сне. (Язык не повернулся сказать правду — что видел ее и себя). В каком-то сельском доме, там охристые такие занавески, цветок на подоконнике, над кроватью, кровать еще такая с высокой металлической спинкой, скрипучая…
— Игорь… — она осеклась и поправилась: — Олег. Ты больше не звони мне. Пожалуйста. Я тоже не буду. Сотру твой номер. И ты мой сотри, хорошо? Прощай.
Марина отключилась.
Я тут же удалил ее номер из контактов. Отложил мобильник в сторону, поднялся с постели, пошел босиком в темноту. Туда, где мерещилось шевеление, в то сгущение тьмы, с которым слилась пригрезившаяся в миг пробуждения фигура.
«Здесь кто-то есть?» — хотел спросить, приближаясь, но голос мне отказал. Темнота, с каждым шагом, не редела, а напротив — становилась плотнее, и мне не хватало воздуха в той тягучей тьме.
Казалось, пора упереться в стену, казалось, справа должен быть шкаф, слева — одежда, повисшая на крючках, но темнота словно раздвигалась, вбирая меня в себя. Это была глотка, и она втягивала пищу. Оглянувшись назад, я не увидел ничего — ни кровати, ни пятна лунного света на стене. Только тьму.