У порога церкви топтался отправленный на поиски переводчика секретарь. Приведенный им моряк преклонных лет изъяснялся на японском вполне приемлемо, но вонял так же как все чужаки-гайдзины — псиной и сивухой. Он сопроводил японских гостей в местный идзакая, трактир, где можно было побеседовать и утолить голод.
Вонь здесь была еще гуще, чем в церкви. Пьяные матросы и ремесленники спали, уронив голову прямо на стол, или справляли малую нужду тут же, не вставая с лавок. Специальный желоб из-под каждого стола выводил нечистоты наружу, под ноги прохожих. Видя вежливые улыбки, скрывающие брезгливость, с которыми японцы обращались к португальцам, Уэсуги подумал, что никогда гайдзин в этой стране не будет равен нихондзину, несмотря на все свои хитроумные изобретения…
Кривозубый кансаец-официант усадил вновь прибывших за свободный стол, отвесив положенный поклон самураям, однако, склонился еще ниже перед простым солдатом, отметив его холеные руки, красивое лицои аккуратную прическу.
Аромат саке смог ненадолго разбавить миазмы этого заведения. Уэсуги с любопытством рассматривал представителей этого странного бородатого племени, которые представлялись больше животными, чем хитроумными торговцами, искусными оружейниками и отважными мореплавателями. Пока он не мог понять, каким образом у этих людей устроены мозги, если, чтобы начать поклоняться своему богу, они сперва его убили…
Сновавшие под ногами пестрые куры с кудахтаньем разбежались — к столу нетвердой походкой подошел какой-то оборванец, слишком грязный и вонючий даже для гайдзина. Спутанные волосы были заплетены в косу, которая, видимо, не расплеталась много лет и представляла собой серый, пропитанный грязью, как будто просмоленный, канат. Заросшее до самых глаз косматой бородой лицо выражало крайнюю степень отрешенности и какого-то странного превосходства, взгляд блуждал без всякой цели, а рот непрерывно шевелился, извергая чужеродную речь. Это пугало отгоняли ото всех столов, и он бесцельно топтался по трактиру в тщетных поисках собеседника.
Уэсуги повел бровью, и услужливый секретарь тотчас осведомился у переводчика, кто этот человек.
— Густаво Алвареш, бывший матрос со «Святой Беатрисы», — ответил старый моряк. — Живет сейчас при церкви. С тех пор, как умом тронулся, к морю близко не подходит. Даже не смотрит в его сторону. Воды так боится, что и мыться перестал. Бормочет свои небылицы… Богохульник! И как его падре терпит?.. Моряки — народ суровый, богобоязненный, бывало, напьются и давай его колошматить, чтоб заткнулся, уже и не смотрят, что юродивый… В печенках уже у всех его россказни!.. Ну, безумен человек, что ж поделаешь… Пшел вон, пес брехливый!
— О чем его речи? — снова спросил секретарь, повинуясь еле заметному сигналу господина.
— Ох, право, и говорить не стоит! Ну… История его такая: был он в команде на «Святой Беатрисе», которая потонула в шторме у Кюсю. Ребята с «Альбатроса» подобрали бедолагу в море на обломке мачты. Один из всей команды выжил. А когда оклемался, начал тараторить беспрерывно… Такое, что и повторять-то — грех. Богохульство и мерзость. Морского дьявола поминал… Ребята его хотели за борт выбросить — уж так он всех перепугал… Пастор корабельный не дал. Сказал, юродивого грех губить, будем молиться за спасение его души. А он в трюм забился, в самый темный угол, и, как волна поднимется чуть больше обычного, кричал так, что и вправду будто сам дьявол вышел из глубин… Гоните его прочь, господа, мой вам совет!
Безумец стоял перед ними, раскачиваясь, будто под ним еще была корабельная палуба, и, вращая горящими фанатичным огнем глазами, выкрикивал беспрерывные бредни на своем собачьем языке. Слюна лилась в косматую, покрытую салом и мухами бороду, а руки блуждали по телу, творя то крестное знамение, то дергаясь в паху.
Уэсуги подвинул к нему свою чашу с саке, безумец схватил ее двумя заскорузлыми лапами и опрокинул, на миг прервав свои богохульства. Содрогнувшись всем телом от удовольствия, он устремил на Уэсуги удивительно трезвый, разумный взгляд и обратился прямо к нему, продолжая грохотать, как якорная цепь. Переводчик скривился, как от удара, поспешил встать, но шесть монет, брошенные на стол одним из самураев, несколько остудили праведный гнев, и он продолжил свое дело:
— Не ждите, не бойтесь прихода хаоса! Хаос всегда вокруг нас! Он был, царил и царит в мире! И будет царить, сколько бы вы, глупцы, не отдувались от него кадилом своим и не жгли костры свои и свечи, — переводчик повторял слова безумца на японском, зажав в руке крестик и гневно сдвинув брови. — Хаос этот исполнен большего чуда, чем все земные боги, как почитаемые сейчас, равно как и давно забытые. Я видел! Видел зримое чудо его! Мы все видели! Но только я один мог вынести это, ибо я ловкий и умелый сновидец, и только мою душу он принял и провел сквозь Млечный Путь, показав те звезды, что навеки скрыты от всех земных моряков его черными крыльями. Хаос, опоясывающий миры, всегда выходит из океана. Но никто не ведает, из какой части мироздания он является. Я был так же мертв, как все, но я ловкий и опытный сновидец, я пел те слова, на которых принято говорить во снах. И он вышел из океана, отозвавшись на слова моих молитв, ибо я выучил во снах язык хаоса, язык истинного бога!..
При этих словах багровый, как спелая слива, моряк-переводчик швырнул на стол полученные от самураев монеты и, осеняя себя крестом, выбежал вон.
Бесноватый Густаво же в трансе продолжал вопить, повторяя, как исполнитель дзерури, одни и те же мерзкие лающие звуки:
— Пх’нглуи мглв’навфх ктулху р’льех вгах’нагл фхтагн! Пх’нглуи мглв’навфх ктулху р’льех вгах’нагл фхтагн! Пх’нглуи мглв’навфх ктулху р’льех вгах’нагл фхтагн!..
Оставив безумца допивать саке и давиться своими неудержимыми бреднями, Уэсуги с самураями покинул трактир и направился в порт, где велел оставить его в одиночестве. Он медленно шел, предаваясь раздумьям о странном племени «намбан боэки», южных варваров, об их повадках, их жизни, их богах. Перед глазами вставали витражи из миссионерской церкви. Встреча с безумцем Густаво напомнила картинку, которую Уэсуги рассматривал дольше других: бородатый бог «кириситан», еще не замученный на кресте, шел по воде. Над его головой сияли солнечные лучи, а под ногами, в глубине вод, искусно сложенных из кусочков синего и зеленого стекла, угадывался силуэт, подобный морской горе. Уэсуги и принял это изображение за подводную скалу, но сейчас, после встречи с безумным Густаво, эта фигура из темного стекла вызывала совсем другие ассоциации.
Уэсуги шел через поселение южных варваров, в их деревянных домиках под двускатными крышами тут и там гас свет. Ночной воздух освобождался от смешения языков, грубого смеха и суеты, наступала тишина, в которой все более явно чувствовалась близость моря. Плеск волн становился все слышнее по мере того, как угасал наполненный цикадами и зноем день.
«Какая пустота! — думал Уэсуги. — С тех пор, как меня, слугу Будды, вынудили ступить на путь кровавых убийств, я чувствую лишь пустоту. Люди, убивая друг друга в сражениях, могут смириться с этой пустотой, жить с ней, если на то есть веская причина. Люди заботятся о своих семьях, о женах и детях, о своих землях и законах… Я же дал обет целомудрия, у меня нет жен и детей, я с радостью и достоинством жил в храме Ринсен-дзи… Мой старший брат Харукаге испугался, что вассалы присягнут мне, а не ему, ибо я превзошел его благородством, красотой, мудростью и боевой подготовкой… Напав ночью, он сделал из меня воина и кровавого убийцу, позволив победить. Служением Будде и чтением сутр не усмирить мятежную душу… Сейчас мой враг — пустота, которую я чувствую в сердце. Против нее бессильны аркебузы… Я глубоко почитал Бишамонтена, молился ему день и ночь. Я сам стал земным воплощением Бишамонтена и принял обязанность охранять императора с севера, из Этиго. Я сделаю все, чтобы исполнить свой долг! Я, слуга Будды, привык обращаться к богам, а не к людям!»
Уэсуги вышел на освещенный полной луной берег. Его ноги твердо ступали по мокрым соленым камням, меж которых пенились и шипели ленивые волны. Полный штиль выгибал горизонт ровной широкой дугой. Корабли южных варваров на рейде тянулись к луне высокими мачтами, голые реи походили на печальные обглоданные останки. Их тусклые фонари зловеще мерцали, как пародия на жизнь в глазницах скелета. Пахло солью, мокрым деревом, йодистыми водорослями и гниющими в осколках раковин моллюсками. Уютный дымный чад из очагов в человеческих жилищах здесь почти не ощущался, уступал место дикому, вечному аромату таинственной черной бездны. Змеевидный ритм, с которым волны толкались в прибрежные скалы, вызывал в памяти нечестивый речитатив безумца Густаво.