— Что?
Она наклонилась и изящным жестом приподняла подол платья. Левой икры не было. Лишь голая кость матово белела в обрамлении сероватых мышц.
— Руди очень много курил. А после смерти перестал чувствовать вкус табака — и курил еще больше. Поэтому его планы в «Атлантиде» были совсем короткими: он не мог находиться без сигареты дольше пары минут. И швырял окурки — где попало.
Я промолчал. Карандаш в моей рука дрожал — то ли от волнения, то ли от ужаса.
— Откуда вы вообще о нем узнали?
— О ком? — хрипло спросил я. — О Валентино?
— Нет, о фильме. Кто вам рассказал о том, что его вообще снимали?
Я лишь криво усмехнулся.
Броуди-Броуди, если я назову твое имя — влетит ли тебе? Выгонят ли тебя взашей из этой сверкающей и жужжащей тусовки? Или просто будут держаться с тобой настороже? Насколько ты важен для них? Что ты сделал или делаешь для них такого, что владеешь их тайнами и не боишься их сливать?
Поговаривали, что он когда-то сам был актером. То ли из массовки, то ли дублером — во всяком случае, я ни разу не видел ни его имени в титрах, ни лица на экране. А уж такое-то лицо я бы не забыл! Самым запоминающимся в нем была не бледность и даже не пергаментная иссушенность кожи — а выдающиеся вперед кости черепа, широкие и мощные. Казалось, что о его скулы, подбородок и надбровные дуги можно порезаться. Такое лицо нельзя было скрыть ни под каким гримом.
Как бы то ни было — но мне казалось, что Броуди в курсе абсолютно всего, что происходило и происходит — а может быть, даже будет происходить? — на голливудских холмах. Стоило задать ему вопрос — как он улыбался своей фирменной жуткой ухмылкой: половиной лица. А потом долго смотрел на тебя, как бы думая: какую цену назвать за информацию. Он всегда ходил в плотной черной одежде, прикрывая бледное лицо полями федоры — как заправский шпион или вражеский резидент: объяснял это болезнью, которая вынуждает его сторониться солнечного света. Мы называли его графом Дракулой — а он в ответ разговаривал с нами с акцентом Белы Лугоши. Кажется, даже лучше, чем сам Бела.
Мне пришлось хорошенько напоить Броуди, чтобы он рассказал мне то, что привело меня сюда. Это случилось в маленькой забегаловке в безымянном тупичке, примыкающем к Гауэр-стрит. Ее держал русский эмигрант, женившийся здесь на китаянке — живая иллюстрация этнического плавильного котла, которым всегда был Голливуд. Здесь подавали русский «борщч», китайскую лапшу, американский виски — все то, что любили постоянные посетители. Броуди был здесь постоянным посетителем, я — нет. И каждый раз мне приходилось мяться у двери, пока из темноты не выныривала долговязая сутулая фигура в черном плаще и широкополой федоре. И каждый раз я мок под дождем — словно Броуди заранее знал о непогоде и из какого-то извращенного садизма предлагал мне встречаться именно в этот день и час.
Мне пришлось влить в него две бутылки того пойла, что здесь продавали под видом виски. Я подозревал, что это подкрашенная чаем русская водка — но все вокруг пили с удовольствием, поэтому я решил не лезть в привычный тамошний уклад.
Броуди хмелел очень медленно. Он смотрел на меня, усмехался, опрокидывал в свою пасть — я видел даже металлические коронки на коренных зубах — очередной стакан, снова смотрел и снова усмехался.
А потом его рожу перекосило, словно от удара током — и он стал мне рассказывать. Он рассказывал и рассказывал, словно блевал словами, извергал их на меня, в меня, на меня — а я не знал, куда деваться. Это было так странно, так жутко, так невероятно — и в то же время так похоже на правду, что меня мороз продирал по спине. Даже сейчас, когда я вспомнил об этом, мои руки и ноги похолодели.
— Да так, — прокашлялся я. — Один… знакомый упомянул. Так же, как и о других… подобных фильмах. «Сирены ада»… — я намеренно делал паузы, пытаясь прочитать по ее лицу реакцию на эти названия. — «Кровавая роза»… Их ведь не только сняли. Их даже успели показать публике.
Она усмехнулась.
Половиной лица.
Точь-в-точь как Броуди.
Я поежился. Камина в комнате, как, похоже, и во всем доме, не было. Холод пробирал насквозь, не спасали ни рубашка, ни пиджак, ни плащ, вся одежда словно превратилась в ледяную корку, и я едва удерживался от того, чтобы не сплясать зубами джигу.
— Все началось с «Сирен». И если бы не Герберт, на них все бы и закончилось… О, этот юный безумец с горящими глазами… Восторженный поклонник кинематографа. Он меня жутко пугал и притягивал одновременно. Впервые я увидела его на пробах «Сирен». Кажется, он был близким приятелем Рауля, режиссера. Во всяком случае, ему позволялось стоять рядом, опираясь на спинку именного кресла, и взгляд его жадно и удивленно метался между актерами на площадке и киноаппаратом, как будто он пытался постичь это волшебство — как оживает картинка на пленке.