– Я жалею себя? – возмущенно начал он.
– Притворяешься, будто жалеешь, – перебила Элен, не дрогнув под его взглядом.
Майкл отвернулся.
– В таком случае не откажи в любезности, просвети, какие чувства надлежит испытывать в самый трудный час, когда от твоих товарищей вместо былого уважения и даже симпатии веет стужей? Гордость за свои достижения, что ли?
Элен не спешила с ответом. Выждав несколько секунд, она предположила:
– Может быть, просветление? Понимание чужой точки зрения, чужого настроения? – Она снова помолчала, затем добавила: – Сейчас никто из нас не способен нормально соображать. Переизбыток эмоций в тесном замкнутом пространстве, – какая уж тут объективность? Кое-кому тяжелее, чем другим. И я бы не сказала, что тут на всех одна шкала ценностей.
Трун промолчал. Он стоял к ней спиной, прикипев глазами к окну. Элен пересекла комнату и остановилась рядом.
Вид из окна не способствовал душевному подъему. На переднем плане – совершенно голая равнина, только разнообразные обломки горных пород нарушают пыльную гладь, да кое-где – колечки кратеров. Контрасты язвят глаз: под солнцем – ослепительный блеск, в тени – кромешная мгла. Если чересчур долго разглядывать какую-нибудь деталь этого ландшафта, то может закружиться голова и все вокруг пустится в пляс. За равниной торчали горы – как будто вырезанные из картона. Новичкам, привычным к округлым от древности горам Земли, становилось не по себе от высоты, остроты и зубчатости лунных пиков. При виде их новички всегда испытывали благоговение и нередко страх. «Мертвый мир», – говорили они, разглядывая эту картину.
«Слишком убогий, приземленный эпитет, – часто думалось Труну. – Смерть означает гниение, распад, метаморфозу. Но на Луне нечему гнить, нечему меняться. Здесь ничего нет, кроме безликой свирепости естества – слепого, вечного, стылого, бесчувственного. Не отсюда ли греки взяли концепцию хаоса?»
Справа над горизонтом висела краюшка Земли – широкая долька, сверху обстриженная линией ночи, снизу иззубренная о голые клыки гор. Больше минуты Трун ловил глазами ее холодный туманный свет, затем произнес:
– Забава для идиотов.
Врач неспешно кивнула:
– Конечно. – Она отошла от окна и возвратилась в кресло. – Я знаю… Точнее, правильнее будет сказать, что мне кажется, будто я знаю, чем для тебя стал наш мирок. Сначала ты боролся за его создание, потом – за то, чтобы в нем теплилась жизнь. Ты занимался этим с младых ногтей и не мыслил иной судьбы. Второй трамплин для прыжка «за пределы…». Ради этого погиб твой отец, а ты ради этого жил.
Ты выкормил идею, как любящая и заботливая мать, и теперь узнал, как рано или поздно узнают все матери, что ребенку уже не нужна твоя грудь. А тут еще эта война! Она бушует уже десять дней, и одному Богу известно, какой ущерб несет человечество. В истории не бывало войны страшнее, может быть, эта – последняя. На месте огромных городов – воронки. Целые страны обращены в ядовитый прах. Выкипают моря, и влага льется из черных туч смертоносным дождем. Но к небу вздымаются новые клубы дыма, новые огненные озера растекаются по земле, и новые миллионы людей превращаются в пепел.
Ты говоришь, идиотская забава? Но где в твоих словах ненависть к ней за то, что она есть, и где – страх за дело всей твоей жизни, страх перед роком, который может изгнать нас с Луны?
Трун медленно отошел от окна и присел на край стола.
– Хороши все причины ненавидеть войну, – сказал он. – Правда, некоторые лучше других. Если ненавидишь только потому, что на ней гибнут люди… Многие известные изобретения тоже губят людей, машина, к примеру, или самолет, – так что же, прикажешь их уничтожить? Убивать людей на войне – это неправильно, это жестоко, но ведь война – не причина болезни, а симптом. Я ненавижу ее еще и потому, что она – дура. Она всегда была полоумной, а теперь окончательно свихнулась. Теперь она чудовищно расточительна. Чудовищно кровожадна.